– С таким же успехом ты мог бы навалить на них Этну и потом приказать им распрямить спину под этой тяжестью! Один человек не может пойти наперекор обществу. Образование негров должно взять в свои руки государство, а если нет – так пусть, по крайней мере, не противодействует этому.
– Твой ход, – сказал Альфред.
Братья погрузились в игру и отвлеклись от нее лишь тогда, когда в саду послышался стук лошадиных копыт.
– Вот и дети, – сказал Огюстен, вставая из-за стола. – Посмотри, Альф! Ну что может быть прекраснее этого?
И действительно, картина, открывшаяся их глазам, была прекрасна. Энрик весело смеялся, наклоняясь с седла к своей очаровательной кузине. Щеки девочки разгорелись от быстрой езды, и нежный румянец еще больше подчеркивал золото ее волос, выбившихся из-под синей шапочки.
– Какая она у тебя красавица, Огюстен! – воскликнул Альфред. – Придет время, и сколько сердец будет страдать из-за нее!
– Боюсь, что ты прав! – с неожиданной горечью сказал Сен-Клер и, сбежав вниз по ступенькам, снял дочь с седла. – Ева, радость моя! Ты устала? – Он прижал ее к груди.
– Нет, папа, – ответила девочка.
Но отец не мог не заметить ее прерывистого дыхания.
– Зачем же ты так быстро скакала? Ведь тебе это вредно!
– Я обо всем забыла, папа, мне было так хорошо!
Сен-Клер отнес ее в гостиную и уложил на диван.
– Энрик, ты должен беречь Еву, – сказал он. – Помни, ей нельзя быстро ездить.
– Я всегда буду ее беречь, – сказал мальчик, садясь на диван и беря кузину за руку.
Вскоре Ева стала дышать ровнее. Ее отец и дядя снова занялись шахматами, предоставив детей самим себе.
– Как мне грустно, Ева, что папа не может остаться здесь подольше! Когда я теперь тебя увижу? Если бы мы жили вместе, я бы постарался исправиться, стал бы лучше обращаться с Додо. У меня нет против него зла, просто я очень вспыльчивый. Да он и не может пожаловаться на плохое обращение. Я постоянно даю ему денег, одет он прекрасно. И вообще моему Додо живется неплохо.
– А тебе хорошо бы жилось, если б рядом с тобой не было ни одной любящей души?
– Конечно, нет!
– А ведь ты разлучил Додо с родными, с друзьями, и теперь у него нет ни одного близкого человека.
– Ну, как же быть? Ведь мать к нему не привезешь, а полюбить его сам я не могу.
– Почему? – спросила Ева.
– Полюбить Додо? Да что ты, Ева! Он мне может нравиться или не нравиться, но кто же любит своих слуг?
– Я люблю.
– Вот странно!
– Ведь в библии сказано, что нужно любить всех.
– Ну, в библии… Там много чего сказано, но кому же придет в голову это выполнять?
Ева ничего не ответила и устремила задумчивый взгляд куда-то вдаль.
– И все-таки, Энрик, – сказала она после долгого молчания, – постарайся полюбить Додо, не обижай его… хотя бы ради меня.
– Ради тебя, дорогая кузина, я готов полюбить кого угодно, потому что ты лучше всех на свете! – с жаром воскликнул Энрик.
– Вот и хорошо! – сказала Ева. – Только смотри не забудь своего обещания.
Звонок, приглашающий к обеду, прервал их разговор.
ГЛАВА XXIV
Предзнаменования
Через два дня Альфред с сыном уехали, и с этого времени Ева, для которой игры и прогулки в обществе кузена были непосильны, начала быстро слабеть. До сих пор Сен-Клер избегал советоваться с врачами, боясь услышать от них страшную истину, но последние дни Ева чувствовала себя так плохо, что не выходила из комнаты, и он наконец решился вызвать к ней доктора.
Мари Сен-Клер, поглощенная изучением своих новых воображаемых недугов, не замечала состояния дочери. Она твердо верила, что ее муки несравнимы ни с чем, и возмущалась, когда кто-нибудь из домашних осмеливался пожаловаться на недомогание. Это все от лени, от распущенности, утверждала Мари. Побыли бы на ее месте, тогда узнали бы, что такое настоящие страдания!
Мисс Офелия не раз пыталась пробудить в ней материнскую тревогу, но безуспешно.
– Девочка совершенно здорова, – возражала Мари. – Она резвится, играет как ни в чем не бывало.
– Но у нее не проходит кашель.
– Кашель? Ах, что вы мне рассказываете! Я всю жизнь кашляю. Когда я была в возрасте Евы, у меня подозревали чахотку. Няня проводила все ночи у моей постели. А вы говорите, у Евы кашель. Пустяки!
– Она слабеет с каждым днем, у нее одышка.
– Бог мой! Я живу с одышкой годы! Это нервы, и больше ничего.
– А испарина по ночам?
– У меня тоже испарина, вот уже лет десять. Ночные сорочки хоть выжимай! Простыни приходится развешивать для просушки. Разве Ева потеет так, как я?
Мисс Офелия решила на время замолчать.
Но теперь, когда болезнь Евы была несомненна и в доме появился доктор, Мари вдруг круто изменила свою тактику.
Так она и знала, так она и предчувствовала, что ей суждено стать самой несчастной матерью на свете. Единственная, горячо любимая дочь сходит в могилу у нее на глазах, а она сама еле жива! И Мари заставляла няню проводить около себя все ночи напролет, а днем капризничала больше, чем когда-либо, словно черпая силы в своем новом несчастье.
– Мари, дорогая, перестаньте! – успокаивал ее Сен-Клер. – Не надо отчаиваться.
– Где вам понять материнское сердце, Огюстен! Вы и раньше мне не сочувствовали, а теперь и подавно.
– Но зачем приходить в отчаяние, как будто надежды уже нет!
– Я не могу относиться к этому с таким безразличием, как вы, Сен-Клер. Если вас не беспокоит здоровье единственной дочери, то обо мне этого никак нельзя сказать. После всего, что я вынесла, еще один удар! Да я этого не переживу.
– Ева всегда была хрупкого здоровья, – говорил Сен-Клер. – Кроме того, быстрый рост истощает детей. Ее теперешнее состояние я приписываю летней жаре и приезду Энрика, с которым она столько играла и бегала. Доктор уверяет, что надежда на выздоровление есть.
– Ну что ж, если вы предпочитаете видеть все в розовом свете, воля ваша. Есть же такие счастливцы, которым бог дал черствое сердце! А моя чувствительность несет мне одни страдания. Как бы я хотела обладать вашим спокойствием!
И все домочадцы желали ей того же, ибо Мари использовала свое новое несчастье как предлог, чтобы изводить окружающих. Все, что говорилось, все, что делалось или не делалось в доме, служило ей лишним доказательством того, что она окружена черствыми, бессердечными людьми, равнодушными к материнскому горю. Ева не раз слышала ее причитания и выплакала все глаза, жалея бедную маму и чувствуя себя виновницей ее страданий.
Прошло недели две, и в здоровье девочки наступило заметное улучшение – одно из тех обманчивых затиший, которыми эта безжалостная болезнь так часто усыпляет любящие сердца, сжимающиеся болью за близкого человека. Шаги Евы снова послышались в саду и на веранде. Она снова смеялась, играла. И отец, вне себя от радости, говорил, что скоро девочка будет совсем здорова. Только мисс Офелия и доктор знали истинную цену этой короткой отсрочке.
И еще одно сердце не хотело обманывать себя – сердце маленькой Евы. Его переполняла щемящая нежность ко всем, кого она должна была покинуть. И больше всего к отцу, ибо девочка, не отдавая себе в том ясного отчета, чувствовала, что у отца нет никого дороже ее на всем свете. Она любила и мать и, со свойственной детям безграничной верой в непогрешимость мамы, только печалилась и терялась, чувствуя ее эгоизм.
А как Ева жалела любящих, преданных слуг, в жизни которых она была светлым лучом! Дети не склонны к обобщениям, но этой не по летам вдумчивой девочке глубоко запало в сердце все то зло, которое порождает система рабства. Ей хотелось что-то сделать для негров – и не только для своих, – как-то помочь им, но как, она и сама не знала…
Однажды вечером Сен-Клер позвал дочь, чтобы показать ей статуэтку, которую он купил ей в подарок. Ева поднялась на веранду. Лучи заходящего солнца окружили сиянием ее тонкую фигурку в белом платье, зажгли золотом ее волосы. И сердце Сен-Клера мучительно сжалось, когда он увидел перед собой эти пылающие щеки и лихорадочно горящие глаза. Он привлек дочь к себе и забыл, зачем звал ее.