— Вы хотите меня утешить, Понт, а между тем преподносите еще более горькую пилюлю.

Понт выбил свою трубку: до обеда он решил больше не курить.

— Как строителю, мне известна твердость камня, как человек, причастный к искусству, я знаю, что такое чувствительность пальцев. Начиная строить, я допускаю, что тот или другой отдавит себе пальцы, но на этом основании не прекращу строительства. Кто хочет войны, должен принять все ее последствия, или надо чем-то заменить войну. Другого выхода нет. Война, — сказал он, вставая, — это, по Клаузевицу, наиболее острая форма политики силы. Военная система основана на неограниченном повиновении подчиненного приказывающему. Где власть, там и злоупотребления — так оно было во времена царя Давида, так оно есть и во времена кайзера Вильгельма. А где злоупотребления, там честные нередко погибают по вине глупцов.

В голове у Винфрида мысли обгоняли одна другую.

— Так бывает и в дипломатических переговорах. Взять хотя бы Брест-Литовск. Война вынесла на поверхность много помоев. — Он, очевидно, имел в виду кого-то определенного, кого знал лично, и Понт догадывался, о ком речь.

— А помои плохо пахнут, это их право и закон, — заключил Понт. — С любопытством жду продолжения.

— Неужели вы думаете, что оно еще последует? — спросил Винфрид. Он был изумлен, но в то же время и обрадован возможностью рассеять тяжелое впечатление от рассказа Бертина.

Понт коротко рассмеялся.

— Если Бертин не нагромоздил еще кучу глупостей сверх сказанного, значит, я ничего не понимаю в подобных принцах.

— Ну и прекрасно, — сказал Винфрид, со вздохом расправляя стесненную грудь и вставая. — За этими рассказами утро промелькнуло, как одна минута.

Писарь Бертин, сидя среди вестовых и прочих низших чинов штаба, ел сегодня без всякого аппетита и односложно откликался на оживленные разговоры, которые велись вокруг него, на радость надежды, которая согревала всех этих едоков, разместившихся на дощатых скамьях у дощатых столиков. Покинутый своим бодрствующим «я», он ложкой вылавливал из супа кусочки говядины и грубые серые крупинки перловой, именовавшейся на солдатском языке то «шрапнель», то «голубой Генрих» в зависимости от цвета и качества блюда. Он разбудил воспоминания, хранившиеся в недрах памяти, и вот они ожили, захватили его, отодвинув в тень настоящее. Что же было действительностью? Расщепленные деревья Фосского леса, глинистые горные склоны, размытые французские дороги, грязь по щиколотку, жирная вислощекая образина Глинского с выпученными глазами и фанатическая безмозглость майора Янша? Сколько погибших людей, прожитой жизни, ссор, споров, смеха! Начиная разговор, никто никогда не знает, какие силы он вызывает к жизни.

Времена сместились. Он, Бертин, сидевший здесь, в то же время сидел на нарах какой-нибудь караулки или гауптвахты, или среди гор боеприпасов, или на сборном пункте, или на повозке, доверху груженной пороховыми ящиками, а в это время слева, в Тильском лесу, с грохотом рвались снаряды, взметая к небу языки пламени. Можно молчать, как он молчал, можно продолжать рассказ. Разве в марте шестнадцатого числа не пал под Верденом Франц Марк, чудесный художник современности! Разве об этом не было напечатано полтора месяца назад в каком-то журнале? И разве не пал точно так же его шурин Август Макке, которого многие считают еще более значительным художником? А сколько поэтов, писателей погибло у французов, у англичан, и разве имена их не были перечислены в одной статье, написанной в Швейцарии? Теперь голоса людей, говорящих об этом, уже не заглушают. Может быть, это и впрямь признак слабеющей воли к войне там, на вершинах человечества?

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Соучастие

Глава первая. Пополнение

Часа через два после обеда, когда аромат черного кофе, доносившийся из комнаты Понта, уже проник на парадную лестницу виллы Тамшинского, член военного суда Познанский медленно поднимался по ступенькам, покрытым ковровой дорожкой, на второй этаж к обер-лейтенанту Винфриду, которому он обещал после обеда зайти потолковать о последних новостях. Он еле волочил ноги, и это объяснялось не только его тучностью. Недели три-четыре, как Познанский начал хромать. Чувствительность всей левой половины тела на почве невралгии так остро давала себя знать в левой ноге, что он уж не мог, как два месяца назад, бодро и во всеоружии шагать навстречу опасностям мира. Появилась и одышка — не слишком приятная штука для человека, весящего на пятнадцать килограммов больше, чем положено при его росте.

Улыбаясь, уселся он рядом с Винфридом на мягком кожаном диване и, глубоко, учащенно дыша, склонился над чашечкой, вбирая в себя аромат натурального кофе. Он знал, что всему виной сердце, что оно мучает его, но в этом незадачливом мире не найдется, вероятно, врача, который мог бы установить физические причины такого, казалось бы, чисто физического страдания. Нынешние медики ничего не понимают, когда надо разобраться в глубоко скрытых недугах. С этим делом обстоит хуже, чем тридцать лет назад. Резать, платать, пилить кости — да, это им удается. Они блестяще исцеляют людей, которые предпочли бы еще некоторое время оставаться на положении инвалидов, и посылают их снова под навесной огонь. Но о том, что происходит в сокровенных недрах нашей уважаемой плоти и что свидетельствует о влиянии на нее душевных сил, перенапряженных и оттого утративших свою эластичность и сопротивляемость, — об этом с врачами можно разговаривать только в тоне шутки. Трудно дыша, он излагал свою мысль Винфриду, но не слишком откровенничал, а кое о чем и решительно умалчивал. Ему не хотелось выставлять себя в смешном свете. Придет день, и он выздоровеет, воспоминания, быть может, поблекнут, бессонница исчезнет с помощью хороших снотворных, вся эта история с Папроткиным будет предана забвению, и он, Познанский, вновь наденет штатский костюм и вновь поведет борьбу с несправедливостью мира, но так, что от этого не пострадают его доходы. Или все-таки пострадают? Или все-таки победит фанатизм писаря Бертина, заставив его, Познанского, точно двадцатилетнего юношу, еще раз пересмотреть духовные основы своего бытия?

Он дул на красивую зеркальную поверхность черного кофе и говорил адъютанту о явлениях, неожиданно вызванных слухами о мире. Три случая за два дня, когда солдаты, которых отдали под суд или направили для следствия в Мервинск, исчезли по пути вместе с конвоирами, а через некоторое время их обнаружили в домах терпимости, кабаках и прочих увеселительных заведениях, легальных и нелегальных. «Все равно, — говорили они, — ведь не позже, как через месяц будет заключен мир». Эти шалые парни не сомневаются, что мир — дело решенное и что по этому поводу надо обязательно упиться до положения риз. Как с этим бороться? Быть может, издать приказ по дивизии, запрещающий распространять подобные слухи, и подчеркнуть, что заключение мира с Россией еще отнюдь не означает всеобщего мира, а этот всеобщий, безусловно, желанный мир в свою очередь не означает амнистии, прощения и забвения?

— Дорогой мой Познанский, — ответил Винфрид, — как только вернется его превосходительство, а может быть, и раньше мы издадим такой приказ. Текст я охотно подготовлю заранее. Издавать его и подписывать именем Лихова я не могу. Этого вы от меня, разумеется, и не ждите, вы меня знаете. Вообще говоря, меня самого нервирует неопределенность, и я спрашиваю себя: что нам делать с нашими мушкетерами?

Познанский незаметно положил левую руку на стеганую грудь мундира. «Дыши, дыши, — шептал он своему сердцу, — сильнее дыши. Выдержать так или иначе надо, сделай же это с честью».

— Потерпим до возвращения Лихова, — сказал он. — Нет надобности торопиться. Вы уверены, что Антанта будет настаивать на своем «нет», подсказанном, как говорят, ее послами в Петрограде, которые считают новый режим чрезвычайно непрочным?

Винфрид пожал плечами. Познанский сегодня раздражал его, но не по своей вине. С тех пор как Бертин начал рассказывать, как переплавила его армия — эту повесть, столь необдуманно вызванную к жизни, — молодого лейтенанта раздражало решительно все. Ему хотелось знать, что было дальше, хотя он заранее многое предугадывал. Из глубин его сознания поднимался протест против того, что ему предстояло услышать. Война, если на нее смотреть глазами простого солдата, была ничуть не похожа на ту многоцветную картину, которая виделась добровольцу, а позднее лейтенанту Паулю Винфриду, вступившему в армию в 1914 году. Для солдата война — сплошная безнадежность, мрак, неописуемая тоска и скука, из которых ни одна душа человеческая, разумеется, не может выйти не израненной. Если дело обстоит так, как изображает Бертин, значит, должен наступить конец даже той героической выносливости, которую в этой войне проявил и на веки вечные доказал немецкий солдат. Если теперь мир ее будет заключен, значит, есть опасность, что все достижения войны пойдут прахом просто потому, что ни из армии, этого великолепного инструмента, ни из мирного населения в тылу ничего больше выжать уже нельзя. Винфриду хотелось поговорить об этом с Познанским. Он осторожно начал: