В томик вошли и короткие рассказы Чарльза Диккенса. Санитар собирался прочесть «Рождественскую сказку» и вскоре забыл обо всем на свете, уйдя в эти чеканные фразы.
А Бертин забился в угол, где сидел раньше санитар, и посасывал сигару; он извлек из своей памяти начальные строки рассказа, дремавшие в ней еще со школьной скамьи: «Marley was dead to begin with… he was as dead as a door-nail… I might have been inclined, myself, to regard a coffin-nail as the deadest piece of ironmongery in the trade…»[23]
Вспомнился ему и добросовестный учитель Майчак, требовавший, чтобы они вызубрили этот рассказ! Диккенс — вот писатель! Бертин тихонько вздохнул. Он не верил, что у него есть шансы хоть когда-нибудь подняться на такую высоту; ведь Чарльза Диккенса в подлиннике или в переводе читали и любили на всем земном шаре.
Бертин незаметно поддался ритму движения тяжелого, тряского поезда отпускников: «Ты, проклятый контролер, ты, проклятый контролер», — лязгали колеса, ударяясь о рельсы; эти слова тоже были воспоминанием из школьных времен. Постепенно мысли его вернулись к Игнацу Науману, которого он вскоре увидит, и где? — в Брест-Литовске. Какая судьба, как все сходится и переплетается! В Дуомонском секторе, где гуляла смерть, паренек нашел свою родину. Он попал в среду порядочных людей — берлинских и гамбургских рабочих, которых много было в роте. Бертин хорошо помнил, как Науман говорил ему об этом, старательно подчеркивая, точно припечатывая свои слова. И здесь-то, на Восточном фронте, его настиг и свалил кулак Клоске… А весь мир убежден, что этот фронт по сравнению с Верденом — тихая, мирная пристань. Где найти человеку безопасное место, когда бушуют фурии войны, говоря словами Фридриха Шиллера, точнее — проповедника-капуцина из «Лагеря Валленштейна».
Бертин впал в полудремоту, затем в глубокий сон, и во сне он снова пережил свое возвращение из Дамвиллера, после того как майор Янш лишил его отпуска. Так претворилось, вероятно, впечатление от военной сводки, где сообщалось, что англичане завоевали палестинский порт Яффу, и вот теперь их фронт тянется через всю эту узкую полосу земли, с востока на запад, от Иерусалима до морского побережья, в северном направлении. Взывающие о помощи красные и зеленые ракеты… Американский генеральный штаб участвует в отвоевании высоты «Мертвый человек»… Под Верденом, ах, под Верденом! Бертин снова испытывает мучения, пережитые на Дуомонском треугольнике, по ту сторону Гремильи… Куда ни глянь — повсюду сырая глина, без палки шагу не ступишь, и это еще полбеды; главное, надо остаться невредимым, нераненым, не отравиться газом, иначе не проползти по скользкой, хлюпающей грязи через страшное, до той поры неведомое месиво, нечто среднее между разрытой глинистой почвой, сыпучим известняком и вездесущей водой, — не проползти, особенно ночью, когда идет дождь или, еще хуже, когда он перестает. Ибо тогда ветер доносит до врага шумы, производимые солдатами при смене, подносчиками еды и боеприпасов и теми, кто роет окопы, выкачивает воду из блиндажей, штолен, рвов. Какой пир для акционеров Шнейдер-Крезо, Армстронга, Крупна! Битва призраков, лишенная живых красок в сумерках сновидения, как, впрочем, и в действительности. Она могла бы разыграться в любом месте земного шара, пригодном для атаки, повсюду, где манят к себе ценности, разжигающие алчность запасы сырья — будь то на Украине, в рудном бассейне Лонгви и Брие, в Палестине или во Фландрии. Всюду люди превращались в какие-то комья глины, брызжущий огонь пулеметов ни на минуту не прекращался. Трещали винтовки, и француз начинал нервно метать в нас снарядами, стоило ему уловить малейшее движение войск, которое он принимал за начало наступления. А чувство ужасающего бессилия, когда собственная артиллерия дает сплошные недолеты, швыряет снарядами в свои же окопы, осыпает осколками своих солдат! Порой проходит много часов, пока она уяснит себе положение. Непосредственной связи между пехотой и артиллерией не существовало. Все шло через штабы, от штаба полка к штабам более мелких подразделений, при условии, разумеется, что провода нигде не повреждены. В том октябре были и гораздо более зловещие явления: немцы потеряли весь участок Дуомонского фронта, где полегли сотни тысяч солдат.
Так он ехал, все время в полудреме, делил со своими случайными товарищами хлеб с маргарином, ячменный кофе из походной фляги, даже глоток водки, прислушивался к жалобам, раздававшимся со всех сторон, к уверениям глогауского сапера, что рабочие на военных заводах ответят забастовкой, если пангерманцы сорвут мирные переговоры, как зимой шестнадцатого и весной семнадцатого…
Брестский вокзал был расположен так далеко от города, что комендатура крепости сама организовала доставку пассажиров, разумеется, не солдат.
Глава третья. Ничего не подозревающий ангел мира
В темном и незнакомом городе, где девять десятые улиц пролегали между развалинами, Бертин, разумеется, ориентировался так же плохо, как если бы он забрался в каком-нибудь фантастическом самолете на луну: темнота, снег, подымающиеся к небу глинобитные дымоходы, остатки сожженных деревянных домов, которых в городе было очень много и которые в 1914 году, при отступлении царской армии, послужили материалом для великолепного фейерверка. К счастью, улица, ведущая в крепость, была хотя и скудно, но освещена, и Бертин наконец добрался до канцелярии лазарета и вообще до сфер, находившихся в ведении старшего врача Вейнбергера.
— На этот раз заночевать вам у нас не придется, — сказал ефрейтор-санитар, — нет ни одной свободной койки. — Он знал, что Бертин благодаря доктору Познанскому в большой милости у старшего врача. — Но, когда вы повидаетесь со своими пациентами, то есть, я хотел сказать, клиентами, я дам вам провожатого, а тем временем позвоню во второй квартирный отдел, чтобы вам отвели теплую комнату. Старшего врача вы вряд ли сегодня застанете. А бедный малый, у которого, видно, не все дома, лежит в одной палате со своим бывшим однополчанином.
— Самый длинный и самый коротенький из бывшей роты один-десять-двадцать, — заметил Бертин, когда они выходили в коридор.
Увидев Бертина, Игнац Науман приподнялся на кровати; его забинтованная голова как-то странно торчала на тонкой шейке. Он протянул обе руки навстречу вошедшему.
— Ах, дорогой мой, как хорошо, что ты пришел. — Он вздохнул, и слезы покатились из его глаз, больших бледно-голубых глаз с необычайно толстыми веками.
— Ну, вот, расчувствовался, — пробормотал Гейн Юргенс; он сидел на койке и штопал серый шерстяной носок.
— Нет, — сказал бедняга Игнац, отирая слезы рукавом больничной куртки. — Он всегда был так добр ко мне. Да и вообще в Штейнбергквеле… Право же, никто не поверит, что человеку может быть так хорошо на войне. А в этом дорожно-строительном отряде только и слышишь: дурень! болван! И все они там такие недобрые…
— Скажи-ка, — обратился к нему Бертин, присаживаясь на койку, — что это тебе взбрело в голову попроситься к делегатам? Разве ты не знаешь инструкции насчет русской делегации?
— Конечно, знаю, — ответил Игнац, — мы ведь только о ней и говорили. Болтали разное: одни уверяли, что ничего путного из всей этой истории не выйдет, а другие — что надо выслушать русских.
— Будешь свидетелем, Гейн, завтра ты эти показания скрепишь своей подписью.
— Ты пришел меня допросить? — боязливо спросил Игнац.
— Я пришел помочь тебе, — успокоил его Бертин, — ты действовал с добрыми намерениями, об измене родине и тому подобной ерунде речи не может быть. Ты ведь никого и ничего не выдавал.
— А какие тайны я мог бы выдавать? — оправдывался Науман II. — Что нам надоело воевать, что вся армия хочет домой? Это же всем известно, это не секрет. А кто об этом знает лучше русских?.. Домой! — Он вздохнул и откинулся на подушку. — А если у кого вовсе нет дома? Мать умерла, отец неведомо где. Призван и где-то в Алеппо разносит полевую почту, так написала в запасной батальон моя мачеха. И чтобы я, пишет, к ней не приезжал. Тебе известно, что это за Алеппо? Да ведь ты учился, а меня в четырнадцать лет взяли из школы и даже ремеслу не обучили. Что за жизнь! Но войну надо кончать. А то еще и отца убьют в этом Алеппо.
23
«Начнем с того, что Марли был мертв… мертв, как гвоздь. Что касается меня, то я склонен думать, — что гвоздь, который вколачивают в гроб, — самый мертвый кусок железа из всех, какие можно найти в скобяной торговле…» (англ.).