Бертин вдруг рассмеялся коротким смешком, весело оглядел слушателей и сделал паузу.

— Что, вы думаете, мне ответили, когда я в сентябре получил наконец отпуск, после того как изучал четыре месяца реальную жизнь здесь, в Мервинске? В кругу наших друзей, за чаем из очистков яблок и шиповника, я пытался доказать, что в Палестине, как официально и секретно сообщают наши референты по Востоку, проживает полмиллиона арабского населения и около семидесяти тысяч евреев, так что о стране без народа и речи быть не может, тем более что это не страна, а бесплодная пустыня. «Вернер, — с возмущением воскликнули они, — вы разрушаете все наши иллюзии!» И, вместо того чтобы поблагодарить меня, они от меня отвернулись.

Познанский вставил свою сигару в бумажный мундштук, сунул ее опять в угол рта и заговорил:

— И это не открыло вам глаза? Не показало, что в таких романтических движениях всегда имеется порядочная доза иллюзий? Нас, верующих, всегда возмущало, что либеральные австрийские журналисты и группы их единомышленников не прочь вступить в союз именно с самым реакционным режимом, с тогдашними и нынешними палачами армян, как бы они ни назывались — Абдул Гамид или Талаат-паша! Неужто как раз еврейские поселения на восточном побережье Средиземного моря должны возникнуть на политическом фундаменте, по сравнению с которым даже младотурецкое движение со всеми этими энверами и кемаль-беями можно назвать прогрессивным? То, что вы принесете такому еврейскому населению, гроша медного не стоит: узколобый национализм без религии, без союза с мусульманами и христианами в городе и деревне, то есть без подлинного еврейства, которое требует — смотри книгу третью Моисея, главу восемнадцатую, стих девятый: «Люби ближнего своего, как самого себя». А, значит, не превращай его в гражданина второго сорта.

Бертин внимательно слушал.

— Я давно уже ждал, что у вас, дорогой Познанский, лопнет терпение и вы наброситесь на нас, безбожников. Но об этом мы еще с вами потолкуем с глазу на глаз. Как бы то ни было, мы говорили себе: если русское еврейство поддерживает притязания царя на святую землю, то нам, жителям Центральной Европы, отставать не приходится. Идея еврейского легиона для борьбы против англичан на Суэцком канале встретила бы самый широкий отклик. Сотни тысяч еврейских солдат, находящихся в немецкой армии, и вчетверо больше — под знаменами. Габсбургов составили бы крепкое ядро воинов, полных энтузиазма и радостной готовности бороться за будущее; они увлекли бы за собой даже самых измученных турецких пехотинцев. Ибо эти бедняги дерутся с двенадцатого года: балканские войны, итальянцы в Триполи, выстрел в Сараеве… Этого достаточно даже для бесконечно терпеливого анатолийского крестьянина. По сравнению с ним мы совсем новички, а уж, казалось бы, тренировка на Марне и под Танненбергом сделала из нас бывалых и опытных вояк.

Таким образом, эти фантазии тесно переплелись с мыслью о моем отпуске. Вопрос о легионах тогда стоял в порядке дня: был создан польский легион, и толковали даже о создании ирландского — из пленных солдат Георга V. Мне хотелось попасть домой в середине октября. В это время бывают концерты, открыты театры, приятно вечером сидеть в светлом зале, а днем совершать прогулки по берегам Бранденбургских озер.

Может быть, даже яблоками удастся побаловаться; отсутствие фруктов было для нас одним из самых больших лишений (вероятно, они шли на производство повидла). Я писал о своих планах жене, просил ее обсудить их с нашим другом, помощником господина фон Буссе, и походатайствовать о предоставлении мне отпуска. Я не сомневался, что мне его предоставят, ведь подполковник Винхарт дал мне слово. Обещание этого приземистого краснолицего человечка с блестящими глазами и усами, напоминающими щипцы для орехов, казалось мне достаточной порукой. Но только надо было мне, дураку, тотчас же через командование парка и обер-лейтенанта Бендорфа известить его о моем ходатайстве.

Почти две недели провести с женой — я на это, понимаете ли, твердо рассчитывал, точно мир складывается из разумных мероприятий, точно мой воздушный замок — легион с бело-голубым знаменем и с звездой давидовой — покоился на твердом фундаменте, точно каждое повседневное решение не вырастает из противоречий. Господин Глинский, господин Грасник, господин Янш, сидящие в своих канцеляриях, рисовались мне как бледная бутафория, поставленная где-то далеко, на краю моего сознания. Мне казалось, что они бессильны перед стариком Винхартом и ничего не могут предпринять против моих разумных планов. Не удивляйтесь этому, я не собираюсь изображать себя более умным, чем был на самом деле, глупость есть глупость, и она была неотъемлемой частью моей особы, как, скажем, разрез моих глаз или кривой нос.

Он опять отпил глоток из своего стакана.

— Пью ваше здоровье, — сказал Винфрид. — Не рассчитывайте, Бертин, что мы будем возражать.

— Отнюдь не рассчитываю, — весело ответил Бертин, — ведь я перелистываю книгу пережитого, и мне чудится, что некто, выставлявший мне отметки по поведению, наконец воскликнул: нет, этого парня не так-то просто образумить, придется применить более сильные средства. Должно быть, и юный Кройзинг послужил таким средством для невидимого педагога. Этот педагог заставил меня еще многое пережить или по-новому взглянуть на то, что я пережил прежде.

Я хотел получить отпуск, я жаждал его. С облегчением и внутренним ликованием ждал я октября: новые впечатления, радость, любовь и дружба, штатская жизнь днем и ночью. Но в книге судеб было написано, чтобы эти мои мечты сбылись в слегка измененном виде. Писарь Диль, старый товарищ по Лиллю и Ускюбу, велел мне передать, что мое ходатайство об отпуске пущено по инстанциям. Затем сообщили, что я уеду, когда вернется первая партия октябрьских отпускников. И вот наконец указана точная дата: мне вместе с еще девятью солдатами нашей роты велено явиться двенадцатого октября в пять часов дня в дамвиллерскую батальонную канцелярию. Я просил дать мне лишний день на дорогу якобы затем, чтобы побывать в канцелярии Мюнхенского университета. Чего ради стал бы я рассказывать Глинскому и Пане фон Вране, что намерен на обратном пути заехать в Мец и разыскать среди начальства железной дороги дядю Кристофа Кройзинга? Письмо, в котором я сообщал ему, что я в Берлине, было уже написано. Я рассчитывал, что знакомый мюнхенский адвокат достанет мне список высших чиновников баварского железнодорожного ведомства, и я отыщу в нем фамилию Кройзинг. Сбросив с плеч это бремя, я с новыми силами вернусь к своим обязанностям и буду спокойнее спать.

Глава третья. Удар

Бертин поднял глаза. Появление нового лица прервало его и без того медлительный рассказ. В комнату вошла сестра Берб и, казалось, внесла с собой струю свежего воздуха.

— Друзья! — крикнула она. — Едут! Прибыли в Двинск! Русские, конечно! — И, точно извиняясь, прибавила с очаровательным огоньком в глазах: — Я сначала забежала к нашему милейшему Гройлиху, в бюро новостей. Но прошу прощения, вам уже, конечно, все известно.

Она уселась на диване рядом с Винфридом, вся в темном — Зимней форме немецкой сестры милосердия, одинаково некрасивой во все времена года. Только головка и белая кожа лица, оттененного воротничком, сияли сквозь табачный дым свежестью и молодостью. Они с Винфридом о чем-то уже шептались, взяв сигареты; щелкнула зажигалка и, запылав, бросила яркий отблеск на их лица. Бертин был рад перерыву. Ему хотелось так осветить события, о которых он собирался рассказать, чтобы избежать всякой фальши. Да и тепло ему было среди этих людей. Он грелся в лучах сочувствия, исходившего от его слушателей — Понта, Винфрида, Познанского и особенно Берб. Бертин мог переносить свое жгучее одиночество только благодаря дружбе, позволявшей ему здесь раскрыть себя; так солдат, ныряющий в мерзлую воронку от снаряда, чтобы достать винтовку и сумку, которые, проломив тонкую кору льда, упали на дно, лишь потому и может окунуться в ледяное месиво, что в блиндаже его ждут тепло, свет, сухая одежда.