Упырица наклонилась в седле и, коротко улыбнувшись, сказала:
— Прекрасно. Вот теперь ты готов…
— Не давайся ведьме лживой, Яромир! Ты ей не достанешься! — воскликнул Ворна и бросился вперед, обнажая меч.
«Зачем, ну зачем? — мог бы сказать ему Нехлад. — Не имеет значения, пытаешься ты ее остановить или нет, ведь все равно не остановишь». Он даже хотел так сказать, но… не слишком сильным было это желание. Потому что и впрямь все равно ему стало. Да и сил слишком мало, чтобы тратить их на никчемные слова.
Дайнур ударил пятками коня и преградил Ворне дорогу. В руке его оказался славирский меч, взятый, должно быть, у десятника, погибшего рядом с Владимиром в Новосельце. Клинки сошлись, могучий удар Ворны был отбит, и лих, живой мертвец, уже готов был погрузить сталь в шею старого воина, как вдруг снова пропела тетива, и срезень почти начисто смахнул голову Дайнура — она повисла, как сброшенный на спину куколь.
Мертвый лих нелепо взмахнул руками. Ворна схватил его за кисть и сбросил наземь, вырывая из пальцев меч. Два клинка описали в воздухе свистящие круги и надвое рассекли тело Дайнура. Оно все еще билось, но уже не направлялось темной волей.
Из дома послышались звуки борьбы, а Ворна, выпрямившись, двинулся к упырице. Первый шаг его был тверд, второй уже неуверен, а на третьем он остановился.
Конечно, мог бы сказать ему Нехлад и, видят боги, чуть было не сказал. Ее чары сильнее. Кто может противиться черному колдовству? Как там Волоча сказал? «Я не Булат…»
Отец — мог. И Ворна — делает, что может. Ибо есть, есть оберег от самой лютой ворожбы!
«Да что со мной?» — подумал Нехлад, и вдруг вязкая тоска, что сковывала его, сменилась острой болью утраты. Отчего-то только сейчас, глядя, как дрожит, силясь сделать еще один шаг, мощное тело Ворны, он с предельной отчетливостью осознал, что лишился отца — человека, который мог сражаться до конца.
Впрочем, не было в его душе ни этих, ни подобных слов, не было ни мыслей, ни решения, а только самоубийственная вспышка — как прыжок в пропасть. Ярость всколыхнулась в крови вместе с болью. Он выхватил меч.
Дальнейшее Нехлад помнил смутно, как в бреду. До упырицы не добрался. Почувствовал толчок в спину, и ноги сразу подкосились, он упал. Приподнялся на ватной руке и увидел, как Волоча, почему-то охваченный огнем с левого бока, отворачивается от него и вонзает окровавленный меч в Ворну. Потом опять склоняется над Нехладом. Рот приоткрыт, зубы блестят… Резкий окрик упырицы:
— Не смей!
Вздрогнул Волоча, отшатнулся, но было поздно. Взбешенная ведьма взмахнула рукой, и десятник повалился обмякшей куклой. В следующий миг Тинар, дотоле ничем себя не проявивший, шагнул откуда-то из-за угла и звонко хлестнул кнутом коня упырицы. Конь взвился, чуть не сбросив всадницу. Тотчас выбежал на крыльцо Торопча с залитым кровью плечом и бросил ему под копыта светильник. Глина раскололась, полыхнуло разлившееся масло. Держали коня чары или нет, страх перед огнем оказался сильнее, скакун метнулся к воротам и помчался прочь. Было слышно, как кричат в испуге люди, уступая ему дорогу.
И тут же раздались крики:
— Пожар! Горим!
Какой еще пожар, откуда? Краем глаза Нехлад увидел всполохи огня в окне дома старосты. Как-то это связывалось в голове с разбитым светильником и образом горящего Волочи, но толком не связалось. Навалилось прежнее тупое оцепенение, заколотилась огненная боль под лопаткой, и Нехлад с облегчением позволил себе уйти во мрак беспамятства, думая о том, что уж теперь-то непременно умрет.
Часть вторая
Глава 1
Ветер был прохладным, но радостным, заповедный лес отзывался на него нетерпеливым говором, шуршал-шуршал о чем-то поспешно, взахлеб, торопясь и сбиваясь. И шелестела рябина над безымянным ручьем, рассказывая побратиму обо всем, что случилось в заповедном лесу за время его долгого отсутствия.
Наверное, обильны и важны были эти события. Вот и ручей-друг поддакивает своим вечным шепотком: теньк… все так, все так… чур, я! теньк…
Жать, Нехлад не мог разобрать лесного языка.
Впрочем, кое-что он все-таки понял, и если подумать, то совсем немало. Уж самое главное — точно. Первая мысль его была, когда он после долгого отсутствия впервые, срываясь на бег, дошел до рябины, первый вопрос: была ли здесь она на самом деле, въяве? Или только…
Только сон. мутная, морочная навь. Не ступала здесь нога упырицы. Ни следов чьего-то присутствия не нашел Нехлад, ни. упаси благие боги, погибели и запустения. Ни тени страшных воспоминаний в говоре листвы.
Успокоенный, он постоял в обнимку с рябиной, а потом прилег, прислонившись к ней и смежив веки. Рассказывай, побратим, вернее молвить, посестрея[25]… Пусть будет твой мирный рассказ, и солнце пусть пятнает травы сквозь лиственные покровы. И ты, друг ручей, поучай, вразумляй — может, когда-то я и пойму тебя…
Да и меня послушай, рябина-сестрица… или все-таки брат, как раньше называл тебя? Или это не столь важно — а просто теперь во всем видится женский облик?..
Ты тоже послушай, мне ведь есть о чем поведать. Ну про то, что осиротели, не буду — слишком страшно вспоминать, как это было. Грустно и тоскливо вспоминать о долгом пути домой. Гадко — о том, что предшествовало возвращению…
Впрочем, теперь все представляется иначе. И может быть, муки и терзания стоили единственного просвета?
Вроде бы бесполезное теперь занятие — исчислять цену минувшего. А почему-то кажется, что именно это и важно.
С чего же начать, сестра?
Наверное, стоило бы по порядку, но в сердце солнечной каплей горит-трепещет воспоминание о том дне, когда он пробудился…
А пробудился он солнечным утром, и пробудила его песня. Или нет — музыка, серебристый напев струн, чем-то похожий на теньканье родного ручья. Радость утра отражалась в нежной переливчатой мелодии, но вместе с тем что-то горькое, затаенное в ней звучало, словно и не сама эта радость была, а только мечта о радости. Трудно сказать, достижимая ли…
Но сперва он подумал, что это продолжение сна.
Почему нет? И в затянувшемся сне были свои проблески света — особенно мучительные оттого, что остро напоминали о пережитых потерях, но все же по-своему прекрасные.
Наверное, неправильно было называть его прежнее состояние сном. Полусмерть — точное слово. Он не знал, сколько времени провел на краю, где клочки изорванной памяти мешались с пестрым листопадом призрачных видений, образуя дикий узор — больным умом изобретенная помесь яви и нави.
Заботливые руки друзей, их встревоженные лица — и тени павших между ними. Он, впрочем, не различал умерших и живых и часто, когда с ним разговаривали, отвечал то Торопче, то Ворне, то Тинару, то Кроху. Не раз под сенью деревьев глухоманья видел отца, но Владимир Булат почему-то не желал перемолвиться с ним.
Он кричал, звал его, но в редкие минуты просветления осознавал: надо просто подождать, когда сам скатится на ту сторону, — и там уже ничто не помешает им поговорить…
Он сознавал, что его везут на какой-то повозке, но ничуть не удивлялся, когда дебри Согры вдруг расступались и вокруг расстилалась равнина Ашета, затененная зловещими тучами с гор.
Прошлое и настоящее — все было рядом…
Часто приходила упырица со своей невысказанной загадкой. Что же ей было нужно от него? Порой чудилось, что ответ близок, уже найден — но забывался.
Потом он вдруг заметил, что никакой повозки под ним уже нет. Никуда он не едет, а лежит в уютной горнице с незнакомой резьбой на потолке, с полузнакомой вышивкой на занавесках… А из всех лиц чаще всего является лицо прекрасной девушки — совершенно незнакомое и вместе с тем как будто близкое…