— А вы, Василий Иванович, нужный гость.

Желнин засмеялся.

— Вы и на работе такая же?

— Какая?

— Прямая.

— Ну... всякая бываю, — засмеялась и Гвоздева.

Желнин встал.

— Спасибо вам за чай, Капитолина Николаевна. И вообще... Мне пора: кое-что надо сделать в управлении, селекторное скоро.

Капитолина Николаевна тоже поднялась. Он взял ее руки в свои, и она не противилась. Стояла перед ним по-домашнему простая, со струящимися по плечам каштановыми волосами, казавшаяся без каблуков меньше ростом.

— Можно я еще приеду, Василий Иванович?

— Приезжайте, — он сжал ее пальцы. — Только вот с этими цистернами...

Ладонью она накрыла его губы.

— Не надо. Догадываюсь, что не принесла вам сегодня радости... Я за вас волноваться буду, Василий Иванович!

 

Только сейчас, вернувшись от Гвоздевой и оставшись один в неестественной какой-то тишине кабинета, Желнин отчетливо, всей кожей ощутил надвигающееся... Наверно, до этого момента он успокаивал себя: ничего, мол, страшного не произошло, в столкновении «России» с цистернами он  ю р и д и ч е с к и  не виноват, потому что приказов никаких не отдавал, и в этом легко убедиться. Он лишь  п о п р о с и л  Степняка...

Но теперь вся эта словесная казуистика показалась ему смешной. Что значит — не отдавал приказа? Он — лицо официальное, первый заместитель начальника дороги, и его просьбу тот же Степняк вправе толковать как  п р и к а з. Неважно, как он, Желнин, сказал об этом — важна суть.

Плюхнувшись на первый попавшийся стул, Желнин правой рукой стал тереть грудь: закололо, сжало обручем сердце. Пальцы его массировали мякоть груди, чувствовали под нею твердые бугорки ребер.

Кажется, легче... Жаль, ни валидола под рукой, ничего. А звать — кого? Татьяна Алексеевна давно шла, дежурный вахтер внизу, далеко... В больницу позвонить, в «неотложку»?

Ах, черт! Не продохнуть, больно.

Плыло у Желнина перед глазами: жалко было себя, очень жалко... Но нет, так просто он не даст себя слопать. Нет, шалишь!..

III.

До звонка заместителя министра все уже казалось Уржумову ясным, определившимся: он честно расскажет на бюро обкома и о собственных просчетах, и о просчетах министерства, — вскроет причины нынешнего затяжного сбоя в работе магистрали. Расскажет и о последнем приказе, явно не жизненном, не подкрепленном технически. А дальше что? Как воспримется это его выступление? Да, конечно, раздадутся голоса: вот, мол, принципиальный, смелый товарищ, молодец! Но ведь такое выступление крайне обострит его отношения с министерством, с Климовым — отступать потом будет некуда.

Значит, оставить все как есть? Расписаться в собственном бессилии, не попытавшись что-то изменить? Тогда вот и будет прав Климов: старик Уржумов, по всем статьям старик!

Да, так, как сегодня, замминистра никогда не говорил с ним, Уржумовым. И разве сбросишь со счетов  т а к о й  звонок? Нет, не сбросишь. Что ж тогда — послать на бюро Желнина, сказавшись самому больным? Гм, идея, конечно... А, какая к черту идея — просто трусость. Знать, что в обкоме в этот день решается многое, очень многое, — и сидеть дома, прикрывшись больничным листком?! Нет, он  д о л ж е н  быть на этом бюро и должен сказать всю правду, какой бы суровой она ни была, и что бы потом с ним самим,  л и ч н о, ни случилось...

Большими, тяжелыми шагами ходил Уржумов по своему кабинету. В окна потихоньку заползали синие сумерки, в домах напротив загорелись уже огни. На улице поднялся ветер, он трепал истомившуюся в зное листву управленческого сквера, гнал из каких-то закоулков пыль. Перед окном завис на мгновение клок бумаги, потом вихрь унес его.

Зазвонил телефон. Уржумов сел за стол, взял трубку — звонила жена. Спокойно спросила, будет ли он к ужину, и он так же спокойно ответил, что нет, наверное, не будет. У него еще масса дел, сейчас уже девятый, а в десять селекторное, которое он будет проводить.

Жена молчала, ждала чего-то еще, и он прибавил, что, быть может, и придет, заскочит на пару минут, пусть она приготовит ему термос с кофе и бутерброды с колбасой.

— У тебя сегодня трудный день, Костя? — спросила жена.

— Да, Лера, очень трудный, — честно сказал он. — Просто чертовски трудный. И когда он только кончится?!

Жена сказала, что приготовит ему кофе и бутерброды и будет ждать его, положила трубку; а Уржумову вдруг остро захотелось домой, к спокойной своей седой Лере, не баловавшей его ласками, — сесть с нею рядом на диван и смотреть телевизор. Снова, как там, в Москве, пришла тоскующая боль по навсегда теперь утерянным часам и дням — годам! — которые он оторвал от семьи, отдал этому и другим кабинетам... В следующую секунду разумом он уже возразил себе, даже стыдил какого-то иного Уржумова, вдруг раскисшего, захотевшего домой, старался вернуть свои мысли и настроение в деловое, привычное русло. Вспомнился Бортников, его утренний визит на Сортировку; Забелин со своими идеями; Бойчук... Эх, Бойчук! Хороший же был диспетчер! А что натворил! В голову не укладывается... Но почему все-таки произошло на его участке ЧП? Такой опытный работник, в передовиках, помнится, ходил... Надо, пожалуй, с утра завтра разобраться во всем... А женщина та, из «России», как она себя чувствует?

Уржумов нажал кнопку вызова секретаря. Дверь вскоре открылась, но вошел помощник, молча стал у края ковра.

— Что вы сидите, Александр Никитич? — удивленно спросил Уржумов. — Девятый час уже.

— А вы, Константин Андреевич? Ровно двенадцать часов за столом.

— Я!.. Я зарплату за это получаю.

Помощник улыбнулся, и горбоносое, некрасивое его лицо стало мягче, сошла с него обычная строгость.

— Лидия Григорьевна ужинать побежала, попросила меня присмотреть тут за вами.

Уржумов фыркнул.

— Боишься, украдут? Сам-то домой почему не спешишь?

— Чего спешить! Вы сидите, и я сижу: вдруг понадоблюсь. — Помощник подошел к уржумовскому столу, сел сбоку. — Кот у меня был, сиамский... — он развел руками, — пропал куда-то. Вот, объявления сидел писал: кто найдет — премия десять рублей. Жена из отпуска с дочкой вернутся, они меня за этого кота — ух!.. С соски его кормили.

Помощник смотрел на Уржумова какими-то незнакомыми, совсем не взрослыми глазами.

— Ладно, держи хвост пистолетом! — Уржумов устало потянулся — и тотчас боль в спине дала себя знать. Боль эта напомнила Уржумову, зачем он вызвал к себе помощника.

— Что там с пассажиркой с «России», Александр Никитич? Вы звонили?

— Да, минут десять назад разговаривал с главврачом, Константин Андреевич. У женщины начались роды. Травма оказалась серьезной, и роды, как мне сказали, сложные. За исход Зоя Ивановна не ручается — всякое может случиться...

— Да, конечно.

Уржумов физически вдруг ощутил себя рядом с мучающейся женщиной, увидел ее полные боли глаза. «Ты уж постарайся, милая», — подумал он, сердцем понимая, что дорога отвечает теперь за жизнь и здоровье этой женщины и ее будущего ребенка.

Отпустив помощника, Уржумов долго сидел в странном каком-то оцепенении. Его собственная жизнь и дело, которому он отдал больше тридцати лет, вдруг высветились в сознании по-новому, с иной стороны, — в общем-то знакомой, но заставляющей сейчас предельно откровенно говорить с самим собой. Он знал, конечно, что вступил в ту пору жизни, когда проверяется высшее назначение каждого, когда становится понятно, для кого и чего ты жил на земле, и что намерен оставить в этом мире.

О разном думалось Уржумову в этот оставшийся до начала селекторного совещания час. Мысли теснились, перескакивали с одного на другое, — и все же недавней сумятицы в душе не было. Все становилось на свое привычное, знакомое место, вытесняя накипевшее, наслоившееся за этот долгий жаркий день.