– Думаю, да. – Клэр шевелит пальцами ног в моих руках.
– И за что голосуешь?
Клэр молчит. Ее прагматизм и романтические чувства по отношению к Христу и Марии в тринадцать лет почти идеально сбалансированы. Год назад она бы без колебаний выбрала Бога. Через десять лет она будет за детерминизм, а еще через десять лет она будет считать, что вселенная – это случайность, что если Бог существует, Он не слышит наших молитв, что причина и следствие неизбежны и грубы, но бессмысленны. А что потом? Я не знаю. Но прямо сейчас Клэр сидит передо мной на пороге юности с верой в одной руке и растущим скептицизмом в другой, и единственное, что она может попытаться сделать, – это жонглировать ими или стискивать их, пока они не сольются воедино.
Она трясет головой:
– Я не знаю. Я хочу выбрать Бога. Это нормально?
– Конечно, нормально. – Я чувствую себя ослом. – Это то, во что ты веришь.
– Но я не хочу просто верить, я хочу быть правой. Я провожу большими пальцами по сводам стоп Клэр, и она закрывает глаза.
– Ты такая же, как Фома Аквинский, – говорю я.
– Я слышала про него, – отвечает Клэр, как будто говорит о своем давно потерянном любимом дядюшке или о ведущем телепрограммы, которую она смотрела, будучи ребенком.
– Он хотел порядка и смысла, и Бога тоже. Он жил в тринадцатом веке и преподавал в Парижском университете. Аквинский верил и в Аристотеля, и в ангелов.
– Я люблю ангелов, – отвечает Клэр. – Они такие красивые. Я бы хотела иметь крылья, и летать повсюду, и сидеть на облаках.
– Ein jeder Engel ist schrecklich.
Клэр вздыхает, и этот тихий вздох как бы говорит: «Я не говорю по-немецки, ты что, забыл?»
– «Каждый ангел ужасен»[30]. Это начало одной из «Дуинских элегий» Рильке. Мы с тобой очень его любим.
– Ты опять за свое! – вздыхает Клэр.
– В смысле?
– Говоришь, какая я буду.
Клэр зарывается мне в колени своими ступнями. Не думая, я кладу ее ступни себе на плечи, но мне это кажется каким-то излишне откровенным, и я быстро опять беру ступни в руки и держу их одной рукой в воздухе, а она лежит на спине, невинная, как ангел, волосы нимбом рассыпаны на одеяле вокруг головы. Я щекочу ее пятки. Клэр хихикает и выдирается из моих рук, подпрыгивает и делает колесо на поляне, улыбаясь, как будто хочет, чтобы я встал и поймал ее. Я только ухмыляюсь в ответ, и она возвращается на одеяло и садится рядом со мной.
– Генри?
– Да?
– Ты меняешь меня.
– Я знаю.
Я поворачиваюсь к ней и на секунду забываю, что она маленькая девочка и что все происходит в далеком прошлом. Я вижу свою жену с лицом маленькой девочки, и я не знаю, что сказать этой Клэр, взрослой и молодой, не такой, как другие, этой Клэр, которая знает, что изменяться бывает трудно. Но, кажется, она не ждет ответа. Она прислоняется к моей руке, и я обнимаю ее за плечи.
«Клэр!» – крик отца Клэр разносится над тишиной долины. Клэр подскакивает и хватает туфли с носками.
– Пора обедать, – говорит она, внезапно начав нервничать.
– Хорошо, – говорю я. – Ну, пока.
Машу ей рукой, она улыбается и, пробормотав: «Пока», бежит по дорожке, пропадая из вида. Я какое-то время лежу на солнце, размышляя о Боге и читая Дороти Сайерс. Через час или около того я исчезаю, и в память обо мне остаются только одеяло, книга, кофейные чашки и одежда.
ПОСЛЕ КОНЦА
КЛЭР: Я внезапно просыпаюсь. Был какой-то шум: кто-то звал меня по имени. Голос как у Генри. Сажусь в постели и прислушиваюсь. Слышу шум ветра и крики ворон. А что, если это был Генри? Выскакиваю из постели и бегу босиком вниз по ступеням, за дверь, в долину. Холодно, ветер проникает через мою пижаму. Где он? Я останавливаюсь и вижу у фруктового сада папу и Марка, в оранжевых охотничьих костюмах, и с ними человек, и они все стоят и смотрят на что-то, но потом слышат мои крики, поворачиваются, и я вижу, что этот человек – Генри. Что Генри делает с папой и Марком? Я бегу к ним, сухая трава режет ступни, папа идет ко мне навстречу. «Дорогая, – спрашивает он,– что ты делаешь здесь так рано?» – «Я слышала, что меня кто-то звал», – объясняю я. Папа улыбается, как бы говоря: «Глупенькая», а я смотрю на Генри, может, он объяснит. «Зачем ты меня звал, Генри?» – хочется спросить мне, но он качает головой и прикладывает палец к губам: «Ш-ш, не говори ничего, Клэр».
Он уходит в сад, и я хочу посмотреть, на кого они смотрели, но там никого нет, и папа говорит: «Клэр, возвращайся в кровать, это просто сон». Он обнимает меня, мы идем обратно к дому, я оглядываюсь на Генри, он улыбается и машет мне рукой: «Все в порядке, Клэр, потом объясню». (Хотя, зная Генри, я понимаю: вряд ли он расскажет мне, скорее заставит догадаться или объяснение придет само в один прекрасный день.) Я тоже машу ему рукой и оглядываюсь, не видел ли Марк, но он стоит к нам спиной, злится и ждет, когда я уйду в дом, чтобы они с папой продолжили охоту; но что здесь делает Генри, что они сказали друг другу? Я снова оглядываюсь, но Генри не вижу, и папа говорит: «Пойдем, Клэр, ложись спать», и целует меня в лоб. Он выглядит расстроенным, и я бегу обратно в дом, потом тихо поднимаюсь по ступенькам и сижу на своей постели, меня трясет. Я не знаю, что только что произошло, но уверена: это что-то очень плохое. Очень. Очень.
КЛЭР: Когда я возвращаюсь домой из школы, Генри ждет меня в читальном зале. Я отвела ему маленькую комнатку рядом с печкой; она напротив чулана, где хранятся велосипеды. Я объявила своим домашним, что мне нравится сидеть в подвале и читать, и на самом деле я много времени там проводила, так что никто не удивился. Генри сидит в кресле, подпирающем дверную ручку. Я стучу четыре раза, и он впускает меня. Он свил себе что-то вроде гнезда из подушек, диванных валиков и одеял и читает старые журналы при свете моей настольной лампы. На нем старые джинсы и фланелевая рубашка в клетку, он выглядит усталым, небрит. Сегодня утром я оставила дверь открытой, и вот он тут.
Я ставлю поднос с едой на пол.
– Я могла бы принести книг.
– Спасибо, тут книги что надо. – Он показывает на журналы «Мэд» шестидесятых годов. – Это необходимо путешественникам во времени, которым нужно знать факты о настоящем, – говорит он, поднимая «Мировой альманах» за 1968 год.
Я сажусь рядом с ним на одеяла и смотрю на него, чтобы понять, не прогонит ли он меня. Вижу, что он подумывает об этом, поэтому поднимаю руки и затем сажусь на них.
– Располагайся,– улыбается он.
– Откуда ты пришел?
– Октябрь две тысячи первого.
– Ты выглядишь усталым. – Я вижу, что он сомневается, говорить ли мне, почему он устал, и решает не говорить. – Что мы делаем в две тысячи первом году?
– Много чего. Большие события. И изматывающие. – Генри принимается за сандвич с ростбифом, который я ему принесла.– Слушай, как вкусно!
– Это Нелли сделала.
– Я никогда не пойму, – смеется он, – почему ты можешь строить огромные скульптуры, прочные как камень, разбираешься в методах окраски, готовишь козо[31] и все такое, но в принципе не можешь ничего, что связано с кухней. Просто поразительно.
– Умственный блок. Это фобия.
– Невероятно.
– Я захожу на кухню и слышу, как какой-то голос мне говорит: «Уходи». И я ухожу.
– Ты хорошо ешь? Ты такая худенькая. Мне кажется, что я толстая.
– Я ем, – отвечаю я, впадая в уныние. – А в две тысячи первом году я толстая? Может, тебе поэтому кажется, что я худая?
Генри улыбается над чем-то, чего я не понимаю.
– Ну, на данный момент ты такая пухленькая, в моем настоящем, но это пройдет.