Мне снится, что я в балете. Я – прима-балерина, я в своей гримерной, и Барбара, костюмер моей мамы, одевает меня в розовый тюль. Барбара – крутая женщина, но, несмотря на то что у меня жутко болят ступни, я не жалуюсь, когда она нежно надевает на них длинные розовые сатиновые пальчики. Когда она заканчивает, я встаю, шатаясь, со стула и вскрикиваю. «Не будь девкой»,– говорит Барбара, но потом она уступает и делает мне укол морфия. Дядя Иш появляется в дверях гримерной, и мы быстро идем по бесконечным закулисным коридорам. Я знаю, что у меня болят ступни, хотя я не вижу их и не чувствую. Мы бежим дальше, и внезапно я оказываюсь за кулисами и, глядя на сцену, понимаю, что это балет «Щелкунчик», а я – фея драже. По какой-то причине меня это ужасно раздражает. Это не то, чего я ожидал. Но кто-то подталкивает меня, и я выхожу на сцену. И танцую. Меня ослепляют софиты, я танцую, не думая, не зная шагов, в исступлении боли. Наконец падаю на колени, рыдая, и зрители поднимаются с кресел, аплодируя.
КЛЭР: Генри держит луковицу, мрачно смотрит на меня и говорит:
– Это – луковица.
– Да,– киваю я.– Я читала про нее.
– Отлично, – поднимает одну бровь Генри. – Теперь, чтобы очистить луковицу, нужно взять острый нож, положить вышеупомянутую луковицу на бок на разделочную доску и отрезать оба кончика. Затем очистить луковицу, вот так. Отлично. Теперь нужно разрезать ее. Если нужны кольца из лука, то просто отрезаешь каждый слой, но если готовишь суп, или соус для спагетти, или что-то еще, его нужно порубить, вот так…
Генри решил научить меня готовить. Стойка на кухне и все шкафы слишком высоки для его кресла-коляски. Мы сидим за кухонным столом в окружении мисок, ножей и банок с томатной пастой. Генри толкает через стол разделочную доску и нож, я встаю и неловко рублю луковицу. Генри терпеливо наблюдает.
– Так. Замечательно. Теперь зеленые перцы: делаешь прорезь ножом и вынимаешь сердцевину…
Мы готовим соус маринаро, песто, лазанью. В другой день – печенье с шоколадной стружкой, шоколадное пирожное с орехами, крем-брюле. Альба на седьмом небе от счастья. «Еще десерта»,– умоляет она. Мы варим яйца и лосося, делаем пиццу из чего придется. Должна признать, что это даже забавно. Но в первый вечер, когда нужно приготовить ужин самой, я в шоке. Стою на кухне в окружении сковородок и кастрюль, спаржа переварилась, я обжигаюсь, когда вынимаю морского черта из духовки. Раскладываю все на тарелки и несу в столовую, где за столом сидят Генри и Альба; Генри поднимает стакан молока в воздух:
– За нового повара!
Альба чокается с ним своим стаканом, и мы начинает есть. Бросаю исподтишка взгляд на Генри. Ем и понимаю, что все вкусно.
– Здорово, мама! – говорит Альба.
– Просто превосходно, Клэр,– кивает Генри. Мы смотрим друг на друга, и я думаю: «Не покидай меня».
ЧЕМУ БЫТЬ, ТОГО НЕ МИНОВАТЬ
ГЕНРИ: Просыпаюсь посреди ночи, ощущение такое, что тысячи зубастых насекомых глодают мои ноги, и я падаю, не успев вытряхнуть викодин из бутылки. Свернувшись, лежу на полу, но это не наш пол, это другой пол и другая ночь. Где я? В глазах мерцает от боли, темно, и запах такой странный. Что он мне напоминает? Отбеливатель. Пот. Духи, такие знакомые, но… не может быть…
Шаги на лестнице, кто-то поднимается, голоса, ключ открывает несколько замков (где спрятаться?), дверь отворяется. Я ползу по полу, когда резко зажигается свет и взрывается в моей голове, и женский голос шепчет: «Боже мой». Я думаю: «Нет, этого просто не может быть», дверь закрывается, я слышу, как Ингрид говорит: «Селия, тебе пора», Селия протестует, и они стоят с другой стороны двери, спорят, а я беспомощно осматриваюсь, но выхода нет. Должно быть, это квартира Ингрид на Кларк-стрит, где я никогда не был, но вещи ее, и я с ошеломлением узнаю спинку кресла, мраморный журнальный столик в форме почки, заваленный модными журналами, уродливый оранжевый диван, такой знакомый; бросаю безнадежный взгляд, чем бы прикрыться, но единственная ткань в этой крошечной комнате – это вязаный шерстяной платок, совершенно не гармонирующий с диваном, я хватаю его и заматываюсь, забрасываю себя на диван, и Ингрид снова открывает дверь. Долго-долго неподвижно стоит в дверях, глядя на меня, и я смотрю на нее и думаю: «О Инг, зачем ты с собой такое сделала?»
Ингрид, которая живет в моей памяти, это пылкая блондинка, ангел свежести, которую я встретил в июле 1988 года на вечеринке в «Джимбос-Форсе»; Ингрид Кармайкл была опустошающей и непревзойденной, окруженной ореолом богатства, красоты и апатии. Ингрид, которая стоит, глядя на меня сейчас, – это костлявая, жесткая и усталая женщина; она стоит, склонив голову набок, и смотрит на меня с удивлением и презрением. Ни она, ни я не знаем, что сказать. Наконец она снимает пальто, бросает его на стул и садится на другой край дивана. На ней кожаные штаны. Они немного скрипят, когда она садится.
– Генри.
– Ингрид.
– Что ты здесь делаешь?
– Не знаю. Прости. Я просто… ну, ты знаешь. Пожимаю плечами. Ноги болят так сильно, что мне почти наплевать, где я.
– Выглядишь дерьмово.
– Постоянная боль.
– Забавно. У меня тоже.
– Я имею в виду физическую боль.
– Почему?
Ингрид будет наплевать, даже если я вдруг сгорю заживо прямо перед ней. Отбрасываю платок и показываю на обрубки.
Она не отскакивает и не ахает. Не отводит взгляда, и, когда снова смотрит мне в глаза, я понимаю, что Ингрид – и только она – понимает меня до конца. Абсолютно разными дорогами мы пришли к одному и тому же состоянию. Она встает, идет в другую комнату, и, когда возвращается, у нее в руке я вижу старый набор швейных принадлежностей. Чувствую прилив надежды, и она оправдывается: Ингрид садится, открывает крышку, и, как в старые добрые времена, я вижу там, среди булавочных подушек и наперстков, полный набор медикаментов.
– Что хочешь? – спрашивает Ингрид.
– Успокоительное.
Она роется в мешочке, полном таблеток, и дает мне на выбор; замечаю ультрам и беру две. Глотаю их, Ингрид дает воды, чтобы запить.
– Отлично. – Ингрид пробегает длинными красными ногтями по длинным светлым волосам. – Откуда ты?
– Декабрь две тысячи шестого. Какое сегодня число?
– Был Новый год, но сейчас второе января девяносто четвертого.
«О нет. Пожалуйста, только не это».
– Что с тобой? – спрашивает Ингрид.
– Ничего.
Сегодня Ингрид покончит с собой. Что я должен ей сказать? Как ее остановить? Может, позвать кого-нибудь?
– Слушай, Инг, я просто хотел сказать… – Я замолкаю.
Что такого сказать ей, чтобы не напугать? Какой в этом смысл? Она уже мертва! Хотя и сидит сейчас передо мной.
– Что?
– Просто, – по мне градом катит пот, – не обижай себя. Не… Словом, я знаю, что ты не очень-то счастлива…
– Ну а чья это, по-твоему, вина?
Ее ярко-красный рот кривится в усмешке.
Я не отвечаю. Разве это я виноват? Не знаю, правда. Ингрид смотрит на меня, как будто ждет ответа. Я отвожу взгляд. Смотрю на плакат Мохоли-Надя[103] на стене напротив.
– Генри? – спрашивает Ингрид.– Почему ты так со мной обошелся?
– Разве? – Я снова смотрю на нее. – Я не хотел.
– Тебе было наплевать, буду я жить или сдохну,– качает головой Ингрид.
«О Ингрид».
– Неправда. Я не хочу, чтобы ты умирала.
– Тебе было плевать. Ты бросил меня и ни разу не пришел в больницу.– Ингрид говорит так, как будто слова ее душат.
– Твоя семья не пускала меня. Твоя мама сказала, чтобы я не смел приходить.
– Ты должен был прийти.
103
Мохоли-Надь, Ласло (1895-1946) – американский художник, скульптор, дизайнер, фотограф венгерского происхождения.