Входит медсестра, улыбается мне и делает Генри укол. Через несколько минут, когда лекарство проникает в мозг, он вздыхает и поворачивает ко мне лицо. Глаза слегка приоткрываются, потом он снова засыпает.
Я хочу молиться, но не помню ни одной молитвы, в голове крутится только глупая считалка. Господи, не надо, пожалуйста, не делай этого со мной. «Он без слуху и духу внезапно пропал – видно, Буджум ошибистей Снарка!»[100]. Нет. Ничего не приходит в голову. «"Envoyez chercher le medecin…" – „Qu'avez-vous?..“ – „Je me suis coupe assez fortement…“ – „Il faudra aller a l'hopital…“ – „Otez le bandage et laissez-moi voir… Oui, c'est une coupure profunde…“»[101].
Не знаю, сколько сейчас времени. Снаружи уже светает. Кладу руку Генри обратно на одеяло. Он придвигает ее к груди, словно защищаясь.
Гомес зевает, выпрямляет руки, потягивается.
– Доброе утро, котенок,– говорит он, встает и бредет в ванную.
Я слышу, как он отливает, когда Генри открывает глаза.
– Где я?
– В «Мерси». Двадцать седьмого сентября две тысячи шестого года.
Генри смотрит на потолок. Потом медленно садится повыше и смотрит в ноги кровати. Наклоняется, трогает руками одеяло. Я закрываю глаза.
Генри начинает кричать.
КЛЭР: Генри уже неделю как выписался из больницы. Дни проводит в постели, свернувшись, лицом к окну, погружаясь и выплывая из морфийного сна. Я стараюсь кормить его супом, тостами, макаронами с сыром, но ест он очень мало. И говорит тоже немного. Альба слоняется вокруг, тихая, старается угодить, принести папе апельсин, газету, своего мишку; но Генри только слабо улыбается, и маленькая горка подношений остается нетронутой на его тумбочке. Проворная медсестра по имени Соня Браун приходит раз в день проверить повязки и дать совет, но как только она исчезает в своем красном «фольксвагене»-«жуке», Генри снова превращается в пустое место. Помогаю ему с подкладным судном. Заставляю переодеть пижаму. Спрашиваю, как он себя чувствует, не нужно ли ему чего, и он либо неясно бормочет, либо молчит в ответ. Хотя Генри прямо здесь, напротив меня, он исчез.
Иду по коридору мимо спальни с корзиной грязного белья в руках и вижу через приоткрытую дверь, как Альба стоит рядом с Генри, свернувшимся в постели. Останавливаюсь и смотрю на нее. Она стоит неподвижно, руки висят, черные косы свешены на спину, голубой свитер с высоким воротом вытянут. Утренний свет заливает комнату, окрашивая все желтым.
– Папа? – тихо говорит Альба.
Генри не отвечает. Она снова пытается, громче. Генри поворачивает голову, перекатывается на другой бок. Альба садится на кровать. Глаза Генри закрыты.
– Папа?
– М-м?
– Ты умираешь?
Генри открывает глаза и фокусирует зрение на Альбе:
– Нет.
– Альба сказала, что ты умер.
– Это в будущем, Альба. Еще нет. Скажи Альбе, что такие вещи говорить нельзя.
Генри пробегает пальцами по бороде, которая отросла с тех пор, как он вернулся из больницы. Альба сидит, сложив руки на коленях.
– Ты будешь теперь все время в постели лежать?
Генри подтягивается вверх, облокачиваясь на переднюю спинку кровати.
– Может быть.
Он шарит в ящике тумбочки, но болеутоляющее осталось в ванной.
– Почему?
– Потому что я дерьмово себя чувствую, ясно?
Альба отпрыгивает от Генри и встает с постели.
– Ясно! – говорит она, открывает дверь и почти сталкивается со мной, застывает, потом молча обнимает меня за талию, я ее поднимаю, она стала такая тяжелая. Несу в ее комнату, и мы сидим в обнимку, качаясь, Альба горячим лицом прижимается к моей шее.
Что тебе сказать, Альба? Что тебе сказать?
КЛЭР: Я стою в мастерской с клубком каркасного провода и папкой рисунков. Расчистила большой рабочий стол, и рисунки аккуратно прикреплены к стене. Теперь я стою и пытаюсь призвать внутреннее зрение. Пытаюсь представить скульптуру в трехмерном изображении. В натуральную величину. Отрезаю кусок провода, и он падает и сворачивается в большой клубок. Начинаю создавать форму: плечи фигуры, грудную клетку, живот. Останавливаюсь. Может быть, руки и ноги тоже сделать? А ступни делать или нет? Начинаю делать голову и понимаю, что это не то. Заталкиваю все под стол и начинаю работать заново, с новым куском провода.
Как ангел. «Каждый ангел ужасен. И все же, увы, я заклинаю тебя, самую беспощадную птицу души…» Я дам ему только крылья. Рисую в воздухе тонким металлом, заворачивая и заматывая; измеряю руками размах, повторяю процесс в зеркальном отражении, для второго крыла, сравниваю симметрию, как будто постригаю Альбу, измеряю на глаз, чувствую вес, форму. Соединяю крылья вместе, встаю на стремянку и вешаю на потолок. Они парят, наполняются воздухом, на уровни груди, восемь футов в ширину, грациозные, украшенные, бесполезные.
Сначала я представляла их белыми, но теперь понимаю, что это не то. Открываю ящик с пигментом и красками. Ультрамариновый, желтая охра, сырой коричневый, голубовато-зеленый, ярко-красная марена. Нет. Вот оно: красная стальная окись. Цвет запекшейся крови. Ужасный ангел не будет белым или будет белее, чем я могу его сделать. Ставлю банку на стойку, рядом с «Черной костью». Иду к рулонам тканей, которые стоят, благоухающие, в дальнем углу мастерской. Козо и холст; прозрачность и гибкость, ткань, которая шуршит, как стучащие друг о друга зубы, в сочетании с материей, нежной, как губы. Взвешиваю два фунта козо, жесткой и упругой коры, которую нужно варить и бить, ломать и колотить. Нагреваю воду в огромном котле, который занимает две конфорки на плите. Вода закипает, я скармливаю ей козо, глядя, как он постепенно темнеет и впитывает воду. Отмеряю кальцинированную соду и накрываю котел, включаю вытяжку. Рублю фунт белого холста на мелкие кусочки, наполняю мешалку водой и начинаю раздирать и разрывать холст в невесомые лоскуты. Затем варю себе кофе и сижу, глядя из окна через сад на дом.
ГЕНРИ: Мама сидит на моей постели. Не хочу, чтобы она знала о моих ногах. Закрываю глаза и притворяюсь спящим.
– Генри? – говорит она. – Я знаю, что ты проснулся. Давай, приятель, проснись и пой.
Открываю глаза. Это Кимми.
– М-м. Доброе утро.
– Уже полтретьего. Пора выбираться из постели.
– Я не могу выбраться из постели, Кимми. У меня нет ног.
– У тебя есть кресло-коляска, – говорит она. – Давай же, тебе нужно в ванну, побриться, фу, от тебя воняет, как от старика.
Кимми встает, глядя очень мрачно. Срывает с меня одеяла, и я лежу как выпотрошенная устрица, холодный и дряблый при свете дня. Кимми усаживает меня в кресло-коляску и везет по коридору до двери в ванную, которая слишком узка для коляски.
– Ладно, – говорит Кимми, вставая передо мной, уперев руки в бока. – И как мы это сделаем? А?
– Не знаю, Кимми. Я просто калека; я сам ничего не могу.
– Что это за слово такое, калека?
– Это ужасно уничижительное разговорное название тех, кого называют инвалидами.
Кимми смотрит на меня так, как будто мне восемь лет и я при ней произнес слово «черт» (я не знал, что оно значит, и знал только, что это плохое слово).
– Думаю, это означает нетрудоспособный, Генри. Она наклоняется ко мне и расстегивает пуговицы на моей пижаме.
– Руки у меня есть, – говорю я, заканчивая расстегивать пуговицы самостоятельно.
Кимми поворачивается, резко и сердито, включает кран, затыкает сливное отверстие. Шарит в аптечке, достает мою бритву, мыло для бритья, помазок из шерсти бобра. Я не могу понять, как выбраться из кресла. Решаю соскользнуть с сиденья; двигаю зад вперед, выгибаю спину и начинаю сползать. Левое плечо выворачивается, и я шлепаюсь на пол, но все не так уж плохо. В больнице физиотерапевт, молодой бодрый человек по имени Пенни Фезервит, показал мне несколько способов садиться и вылезать из кресла, но все они касались ситуации кресло – кровать или кресло – кресло. Теперь я сижу на полу, и ванна нависает надо мной, как белые скалы Дувра. Смотрю на восьмидесятидвухлетнюю Кимми и понимаю, что помочь мне некому. Ее глаза выражают только сочувствие. «К черту, – решаю я. – Я должен это сделать, я не могу позволить, чтобы Кимми так на меня смотрела». Сбрасываю пижамные штаны и начинаю разматывать бинты на ногах. Кимми рассматривает свои зубы в зеркале. Засовываю руку через край ванны и щупаю воду.