Черепаха однажды увидел, как Мухобой завел в укромное место нового сына и, оглянувшись, ударил его в живот, вновь посмотрел по сторонам — сын тоже посмотрел, как будто был его сообщником — и еще раз ударил нового сына, и быстро пошел прочь. Черепаха не верил своим глазам. Он нагнал Мухобоя.
— За что ты его?
Мухобой вытаращил на него синие пугливые глаза.
— Что? что такое?..
— За что ты его?
— А-а, его, — пробормотал, озираясь, Мухобой. — Его — за дело.
— За какое, Мухобой, дело?
— За какое?.. — Мухобой сощурился и вдруг ответил совершенно чужим голосом: — За такое.
Перед Черепахой был абсолютно незнакомый человек: толстый мужчина с холодными упрямыми цепкими глазами и твердым голосом. Но уже миг спустя это был Мухобой, мягкий, уступчивый, с виновато-плутоватым синим взглядом и зыбким голосом, — навстречу им шел дед.
Под Старый Новый год Черепаха отпросился у комбата в библиотеку. Он вычистил бушлат, выстриг подпаленный мех на шапке, намазал ваксой и надраил щеткой потрескавшиеся сбитые сапоги, подушился кремом после бритья. Один из дедов спросил, куда это он намыливается. Черепаха сказал. Все прежние сыны насторожились — еще никто из них не ходил в одиночку в город по личному делу, у них не могло быть личных дел. И они не имели права читать что-нибудь, кроме уставов и газет, похожих на уставы.
— На, — сказал дед, вынимая из тумбочки книгу, — сдай и что-нибудь типа этого же возьми.
Черепаха сунул толстый роман об установлении советской власти в Сибири за пазуху и вышел из палатки.
Под ногами хрустел лед. Впереди лежал стеклянный город, залитый солнцем. Над крыльцом штаба краснел флаг. Он шел в город по личному делу. Он был освобожден от службы на полтора часа. Он шел пружинистой поступью, вдыхая чистый холодный воздух, слыша слабый приятный аромат крема после бритья и вкусную грубую вонь ваксы. Талию стягивал широкий ремень с подчищенной бляхой, — специальной пасты для чистки блях и пуговиц удалось раздобыть совсем немного, но бляха сверкала. Черепаха на ходу еще потер ее рукавом бушлата. Под ногами повизгивало и позванивало, воздух был прозрачен, просвечен солнцем. Сегодня праздник, вспомнил он. Старый Новый год... Сейчас я поднимусь на крыльцо, отворю дверь, войду и выберу одну или две книги. Лучше, конечно, взять больше, неизвестно, скоро ли удастся прийти еще раз. Но и много брать не стоит, это взбесит дедов.
Сейчас он поднимется, отворит дверь и поздоровается, скажет: здравствуйте. Или: добрый день. Нет, просто: здравствуйте. И увидит это женское лицо. Он увидит это лицо, темные теплые глаза и негрубые щеки, негрубые губы, негрубые руки. И возьмет книгу и будет читать.
Итак, он возьмет книгу у женщины. Он идет пружинисто по замерзшей земле, он легконог и мускулист, его одежда груба и проста, обувь тяжела, черна и пахуча. Шапка неказиста, но тепла, в коротком сизом меху утопает маленькая красная звездочка. На плечах полевые зеленые погоны, в петлицах скрещенные пушки. В карманах бушлата спички, табак и больше ничего. Он солдат, артиллерист.
Дверь была заперта; он долго ждал, топтался на крыльце, курил, ходил под окном. Женщина не появлялась. Пора было возвращаться. Он сошел с крыльца и медленно побрел назад. Оглянулся. Никого. Впереди темнели строения батареи, дальше зеленели стволы гаубиц, еще дальше простиралась степь, плоская, однообразная. Не останавливаясь, он вынул из пачки и раскурил сигарету. Он шел к батарее, к ее унылым строениям. Под ногами скрежетала земля.
Впрочем, действительно, нет свободного времени для книги.
А женщина посмотрела бы на него, как на пустое место.
Колька продолжал служить свинарем. Его грязно-розовые подопечные подросли, пополнели, и солдаты уже смотрели на них плотоядно и спрашивали, когда они будут готовы. Самым крупным был кабанчик в черных яблоках. Он порос густой темной шерстью и был злобен не в меру. Свиньи панически его боялись, отскакивали, как ужаленные, от какого-нибудь съедобного куска, едва слышали хищный хрюк. Почти все свиньи носили на своих тугих телах отметины его зубов и клыков. Солдаты, куря после обеда у стены столовой, осыпали кабанчика шутками и оскорблениями, а он, словно понимая, что речь идет о нем, то и дело отрывал увесистое волосатое рыло от земли и смотрел на смеющиеся лица акульими глазками.
— Подожди, мужики! вот подрастут у него клыки, — он нам даст!
Солдаты смеялись и стреляли в кабанчика горящими окурками.
Посещая батарею, командир дивизиона подполковник Поткин обязательно шел на задний двор посмотреть свиней. Он улыбался и, устремляя взгляд на Кольку, спрашивал: ну, как тут они у тебя, ептэть, это самое, живут, значит? Живут, товарищ подполковник. Не болеют? Никак нет. Вернее, он отвечал подполковнику просто: не-э. Служа свинарем, Колька понемногу забывал уставные ответы. Ты их, главное, пои чистой водой и следи, чтобы, самое, ничего никто в ихнюю еду, чтобы, это самое, ептэть. А то сам понимаешь. Знаешь, пороху могут или гвоздей, или битого стекла запросто. Да не, пока никто ничего такого. Ну, давай, как говорится, бог.
А что, игриво спрашивал Поткин, что? хряк-то? Он подмигивал. Свинок уже это самое? Пробует? А! жук, разбойник, самое, ептэть. Ну и какая тут у него самая? вон? хвостиком крутит? или с пятнышком на ляжечке? Да кто под руку попадется. Кто под руку?.. ах ты, ептэть, султан, шейх.
Накормив свиней и выпустив их на улицу, Колька чистил свинарник, потом выходил, садился у задней стены, грелся под зимним солнцем. Иногда приходил Черепаха. И они сидели, щурясь от яркого солнца, курили, смотрели на город с черными трубами, на белую Мраморную и на белые степи за городом... Помнишь: туркменский сад, Авгий... Слушай, ты так и не видал Бориса? Нет. И на операции не видал? Нет, нет. Жив ли? у них там, в разведроте, говорят, гибельно.
5
Хирургу не спалось.
Как всегда, он очнулся посреди ночи, полежал, надеясь, что, может, в этот раз обойдется и он уснет, но и в этот раз не обошлось. Поворочавшись, повздыхав, он встал, взял с тумбочки часы, посмотрел на циферблат, горевший бледно-зеленым мертвым загадочным светом. Было два часа. Хирург, тихонько чертыхнувшись, нашел свои брюки, натянул их, накинул на голое тело бушлат и тихо, стараясь не разбудить остальных, вышел из комнаты. Он прошел по коридору мимо дневального с книгой, вышел на крыльцо, посмотрел по сторонам, на звезды — яростно огромные и яркие, — вздохнув, достал сигарету, чикнул зажигалкой.
Холодно. И какие большие звезды.
Он курил, исподлобья глядя на звезды.
Как они... надрывно горят. В этом что-то недоброе. А? По крайней мере раньше они не так... они так не горели. Нет, не горели, это точно, я помню прошлую зиму. Звезды были другие. Впрочем, это, конечно, мне кажется. Я хорошо помню все, что было прошлой зимой, да, у меня отличная память, в институте все завидовали, — я помню голоса, лица, запахи, мысли прошлой зимы, но звезды я забыл. Звезды были, конечно, такими же. Это иллюсио. Иллюзия восприятия. Неадекватное отражение воспринимаемого предмета и его свойств. Звезды это звезды, а зловещими их делает наше сознание. Все зависит от того... словом, от многого зависит. От того, что пациент съел накануне. От того, что он услышал — приятное или неприятное, от того, как функционируют его органы, от состояния окружающей среды. Впрочем, это уже не просто иллюзия восприятия, это уже, пожалуй, легкая депрессия?.. Пожалуй, да, в моем случае можно говорить о легкой депрессии: подавленность, тревога, тоска. Сознание сужено, внимание направлено на раздражитель. Хирург бросил окурок. Спать ничуть не хотелось. Но он уже озяб, и вспученные звезды висели над головой, как напряженно-перезрелые смертельные плоды, готовые взорваться от дуновения, от пристального взгляда, — хирург опустил глаза, повернулся и прошел в коридор. Дневальный посмотрел на него. Что читаем? Он показал. О, интересно. Да, ответил дневальный. Я когда-то читал, сказал хирург. А фильм, спросил он, помолчав, ты видел? польский. Нет, ответил солдат. Барбара Брыльска жрицу играет... Такая жрица... Солдат с готовностью улыбнулся. Вообще, загадочная страна Египет. Какие у них в древности — шесть тысяч лет назад — были хирурги. Бронзовыми ножами делали сложнейшие операции на глазу, на мозге... Солдат с принужденной улыбкой внимал ему. Хирург замолчал и пошел к себе. Он разделся и, прежде чем лечь, взял с тумбочки наручные часы, — светившееся, как гнилушка, бледно-зеленое око показывало 2.30. Заснуть. Закрыл глаза.