Приятные размышления отца д'Эгриньи были внезапно прерваны. Дверь в его комнату отворилась, и патер невольно вскочил, покраснев от изумления.

Перед ним стоял маршал Симон.

А сзади… в тени… д'Эгриньи увидал мертвенное лицо Родена. Послав ему дьявольски-торжествующую улыбку, иезуит мгновенно скрылся; дверь затворилась, и отец д'Эгриньи остался наедине с маршалом Симоном.

Отца Розы и Бланш почти невозможно было узнать. Он совершенно поседел. Небритая борода жесткой щетиной покрывала ввалившиеся, бледные щеки. В запавших, налитых кровью глазах было нечто мрачное, безумное. Он был закутан в черный плащ, а галстук был небрежно завязан вокруг шеи.

Роден, уходя, запер дверь на ключ снаружи.

Оставшись наедине с иезуитом, маршал порывисто сбросил с себя плащ; за шелковым платком, служившим ему поясом, висели две обнаженные отточенные шпаги.

Отец д'Эгриньи понял все. Он понял, что в то время, как он думал, что Роден в его руках, хитрый иезуит, уведомленный о грозившей ему опасности, решил погубить его с помощью маршала. Он знал, что призывать на помощь бесполезно. Ни один звук не мог проникнуть из его комнаты в коридор, а окно выходило в пустынную часть сада.

Маршал молча отцепил шпаги, положил их на стол и, скрестив на груди руки, медленно приблизился к отцу д'Эгриньи.

Лицом к лицу очутились два человека, всю жизнь пылавшие друг к другу непримиримой ненавистью. Сражаясь в двух враждебных лагерях, они уже однажды дрались на поединке не на жизнь, а на смерть. И теперь один из них пришел требовать у другого отчета за смерть своих детей. Черная ряса еще сильнее оттеняла бледность отца д'Эгриньи, сменившую румянец, которым вспыхнуло его лицо в первый момент.

Оба стояли друг против друга, не обменявшись еще ни одним словом.

Маршал был ужасен в своем отцовском отчаянии. Его спокойствие было неумолимо, как рок, и гораздо страшнее гневного взрыва.

— Мои дети умерли, — сказал он, наконец, иезуиту медленным, глухим голосом. — Я должен вас убить…

— Прошу вас выслушать меня! — воскликнул отец д'Эгриньи. — Не думайте…

— Я должен вас убить… — прервал иезуита маршал. — Ваша ненависть преследовала мою жену даже в изгнании, где ей суждено было погибнуть. Вы и ваши сообщники послали моих дочерей на верную смерть… Вы вечно были моим злым демоном… Довольно… я хочу взять вашу жизнь… и возьму ее…

— Моя жизнь принадлежит Богу, — набожно возразил иезуит, — а затем всякому, кто захочет ее взять.

— Мы будем драться на смерть в этой самой комнате, — продолжал маршал. — И так как я мщу за жену и детей… то я спокоен.

— Вы забываете, — холодно возразил д'Эгриньи, — что мой сан запрещает мне драться с вами… Раньше я мог принять ваш вызов… теперь положение изменилось.

— А! — с горькой улыбкой произнес маршал. — Вы отказываетесь драться, потому что вы священник?

— Да… потому что я священник.

— Значит, подлец, подобный вам, может спрятать под рясой свою низость, злодейство и трусость, потому что он священник?

— Я не понимаю ни одного слова из ваших обвинений, — отвечал иезуит, глубоко задетый оскорблением, которое наносил ему маршал, и кусая от гнева бледные губы. — Если вы имеете причины жаловаться… обращайтесь в суд… Пред ним все равны…

Маршал с мрачным презрением пожал плечами.

— Ваши преступления не подлежат каре закона… да если бы он вас и наказал, я не хочу, чтобы за меня мстил закон. После всего, что вы у меня похитили, меня может удовлетворить только одно — ощущение того, как трепещет ваше низкое сердце на острие моей шпаги… Наша последняя дуэль была игрушкой… Вы увидите, чем будет эта…

И маршал направился к столу, где лежали шпаги.

Аббату д'Эгриньи надо было много силы воли, чтобы сдержать гнев при оскорблениях, какими осыпал его маршал Симон. Однако он ответил довольно спокойно:

— В последний раз повторяю, что сан мой не позволяет мне драться.

— Итак… вы отказываетесь? — спросил маршал, приближаясь к нему.

— Отказываюсь…

— Решительно?

— Решительно. Ничто меня к этому не принудит.

— Ничто?

— Нет, ничто!

— Увидим! — сказал маршал.

И его рука с размаху опустилась на щеку иезуита.

Иезуит испустил яростный крик. Кровь прилила ему к лицу. В нем закипела прежняя отвага, потому что этому человеку отказать в храбрости было нельзя. Его военная доблесть невольно возмутилась. Глаза заблестели, зубы стиснулись, кулаки сжались, и он сделал шаг к маршалу:

— Оружие… оружие! — прохрипел он.

Но в эту минуту аббат д'Эгриньи вспомнил, что он играет на руку своему бывшему социусу, для которого смертельный исход дуэли был весьма желателен. Поэтому, справившись с душившим его волнением и продолжая до конца играть роль, аббат опустился на колени, преклонил голову и, сокрушенно ударяя себя в грудь, проговорил:

— Прости меня, Господи, что я увлекся гневом, а главное, прости оскорбляющего меня!

Несмотря на видимую покорность, голос иезуита дрожал. Ему казалось, что его щеку жжет раскаленное железо. Никогда не приходилось ему переносить такого оскорбления ни как солдату, ни как священнику. Он бросился на Колени из притворной набожности, а также и для того, чтобы не встретиться взглядом с маршалом, так как боялся, что не сможет больше отвечать за себя, что необузданная ненависть увлечет его.

Видя, что аббат опустился на колени, и услыхав его лицемерное воззвание, маршал, схватившийся было уже за шпагу, задрожал от негодования и воскликнул:

— Встать!.. Подлец… низкий мошенник, встать!

И он пнул иезуита сапогом.

При новом оскорблении отец д'Эгриньи выпрямился и вскочил, точно на пружинах. Ослепленный яростью, он кинулся к столу, где лежало оружие, и, скрежеща зубами, закричал:

— А!.. Так вы хотите крови… Извольте… я угощу вас кровью… вашей… если смогу…

И с ловкостью бывалого бойца, пылая гневом, иезуит искусно сделал выпад смертоносным оружием.

— Наконец-то! — воскликнул маршал, готовясь парировать удар.

Но отец д'Эгриньи вспомнил снова о Родене, о торжестве человека, которого он ненавидел не меньше, чем маршала, и, снова призвав на помощь все хладнокровие, он опустил шпагу и проговорил:

— Я служитель Бога и не могу проливать крови. Прости мне, Господи, и прости моим братьям, возбудившим мой гнев!

И быстрым движением он переломил шпагу.

Дуэль была теперь невозможна.

Отец д'Эгриньи избежал опасности поддаться снова порыву гнева. Маршал Симон онемел от бешенства и изумления, так как он тоже видел, что поединок теперь невозможен. Но вдруг, подражая иезуиту, он также переломил свою шпагу и, подняв острый клинок ее, длиною дюймов в восемнадцать, сорвал с себя черный шелковый галстук, обвил им обломок в месте излома и хладнокровно заметил, обращаясь к д'Эгриньи:

— Отлично… будем драться на кинжалах…

Испуганный хладнокровием и ожесточением маршала, отец д'Эгриньи воскликнул:

— Но это сам Сатана!

— Нет, это отец, детей которого убили… — глухо проговорил маршал, прилаживая оружие в руке, и слеза на минуту затуманила его глаза, ярко сверкавшие мрачным огнем.

Иезуит заметил эту слезу… В этой смеси мстительной ненависти и отеческой горести было нечто столь ужасное, священное и грозное, что в первый раз в жизни отец д'Эгриньи испытал страх… низкий, неблагородный страх: страх за свою жизнь. Пока речь шла об обыкновенной дуэли, где ловкость и искусство являются сильными помощниками мужеству, ему приходилось сдерживать свой гнев и ярость. Но тут, когда предстояла борьба лицом к лицу, грудь с грудью, он побледнел, задрожал и воскликнул:

— Резня ножами!.. Ни за что!

Тон и лицо иезуита так ясно выдавали его страх, что маршал не мог этого не заметить, и с тоской, боясь, что ему не удастся отметить, воскликнул:

— Да ведь он и в самом деле трус! Этот негодяй годен только фехтовать и бахвалиться… Этот подлый предатель, изменник родине… которого я побил… которому дал пощечину… потому что ведь я ударил вас по лицу!.. которого я пнул даже ногой, этого маркиза древнего рода! Позор своего рода, позор всех честных дворян, старых или новых!.. Вы отказывались драться не из расчета, не из ханжества, как я предполагал, а из трусости… Чтобы придать вам храбрости, вам важен шум битвы, свидетели боя…