Отец д'Эгриньи поглядел на Родена с глубокой гневной тревогой и, наконец, прошептал:

— Без письма мадемуазель де Кардовилль увещания кузнеца не привели бы ни к чему. Неужели эта проклятая девица будет вечно препятствием, о которое разбиваются все наши планы? Как мы ни старались, она заключила союз с индусом, и если теперь аббат Габриель доведет все до конца и господин Гарди вырвется от нас, я не знаю, что и делать. Что делать?.. Право, отец мой, можно прийти в отчаяние, думая о будущем!

— Нет, — сухо возразил Роден, если только в доме архиепископа немедленно исполнят мои приказания.

— И тогда?

— Тогда я отвечаю за все… но мне нужно иметь известные вам бумаги не позже чем через полчаса.

— Они должны быть написаны и подписаны давно… я тотчас же передал ваше приказание — в самый день операции…

Роден знаком прервал речь аббата д'Эгриньи и приложил глаза к отверстию, позволявшему видеть, что делается в соседней комнате.

34. НАСТОЯЩИЙ ПАСТЫРЬ

Роден увидел в эту минуту, как в комнату господина Гарди вошел Габриель, которого ввел за руку кузнец. Присутствие двух молодых людей, одного — с мужественной открытой физиономией, а другого — одаренного ангельской красотой, являло такой резкий контраст с лицемерными лицами, окружавшими обыкновенно господина Гарди, что фабрикант, растроганный великодушными речами Агриколя, почувствовал, как его сердце, столь долго находившееся под гнетом, начинает биться свободно и легко.

Габриель, хотя никогда раньше и не видел господина Гарди, был изумлен выражением его лица. Он узнавал в подавленном, страдальческом облике роковую печать, налагаемую нравственным давлением на ум и волю… Печать эта навеки ложится стигматом на жертвы ордена Иисуса, если их вовремя не освободить от этого человекоубийственного гнета.

Роден и отец д'Эгриньи не пропустили ни одного слова из беседы, невидимыми свидетелями которой они были.

— Вот он… мой дорогой брат… — сказал Агриколь господину Гарди, — вот он, лучший, достойнейший из священников… Послушайте его, и вы возродитесь для счастья и надежды и будете возвращены нам. Послушайте его, и вы увидите, как он сорвет маски с обманщиков, надувающих вас ложной набожностью. Да, да, он сорвет с них личины, потому что он сам был жертвой этих негодяев. Не правда ли, Габриель?

Молодой миссионер движением руки хотел умерить возбуждение Агриколя и звучным, нежным голосом сказал господину Гарди:

— Если, сударь, вы находитесь в тяжелых обстоятельствах и вам могут понадобиться советы одного из ваших братьев во Христе, располагайте мною… Впрочем, позвольте вам заметить, что я давно испытываю к вам почтительную привязанность.

— Ко мне, господин аббат?

— Я знаю, — продолжал Габриель, — как вы были добры к моему приемному брату. Я знаю ваше поразительное великодушие по отношению к рабочим. Знаю, как они обожают и почитают вас. Пусть же сознание их благодарности и уверенность в том, что ваши поступки были угодны Богу, который радуется при виде добрых дел, служат вам наградой за все, что вы сделали, и поощрением для того добра, которое вы еще сделаете…

— Благодарю вас, господин аббат, — сказал Гарди, тронутый этими словами, так резко отличавшимися от речей аббата д'Эгриньи. — В той печали, какую я испытываю, отрадно слышать столь утешительные слова, и признаюсь, — задумчиво прибавил он, — что возвышенность и серьезность вашего характера и ваш сан придают необыкновенный вес вашим речам.

— Вот чего я боялся, — прошептал отец д'Эгриньи, который по-прежнему находился около отверстия, внимательно смотрел и слушал, навострив уши. — Габриель может вывести господина Гарди из апатии и вернуть его к деятельной жизни.

— Этого я не боюсь, — коротко и резко возразил Роден. — Господин Гарди может забыться на минуту, но если он попытается встать на ноги, то увидит, что они у него переломаны.

— Чего же боится ваше преподобие?

— Медлительности архиепископа.

— На что же вы надеетесь?..

Роден, внимание которого было вновь возбуждено, опять прервал знаком отца д'Эгриньи, который немедленно замолчал.

Господин Гарди размышлял о словах Габриеля, и потому в комнате воцарилась тишина.

В это время Агриколь машинально устремил взгляд на мрачные изречения, развешанные по стенам комнаты. Прочитав некоторые из них, он взял Габриеля за руку и с выразительным жестом воскликнул:

— Брат! Прочти это, и ты поймешь все… Кто не впал бы в отчаяние, если бы его оставили в одиночестве с такими безотрадными мыслями?.. Так можно дойти и до самоубийства! Это бессовестно… ужасно… это просто нравственное убийство! — возмущенно добавил ремесленник.

— Вы очень молоды, друг мой, — возразил господин Гарди, грустно покачав головой. — Вы были всегда счастливы… не испытали разочарований… вам могут показаться ложными эти изречения… Но увы! Для меня… да и для большинства людей, они более чем справедливы! Все на этом свете — тлен, горе и страдание… потому что человек рожден для страдания… Не правда ли, господин аббат? — обратился он к Габриелю.

Габриель бросил взгляд на указанные ему кузнецом изречения и не смог сдержать горькую улыбку, отлично понимая отвратительный расчет, который продиктовал иезуитам выбор этих изречений. Поэтому он поспешил ответить господину Гарди взволнованным голосом:

— О нет! Далеко не все на этом свете тлен, обман, страдание, разочарование и суета… Нет, человек родится не для того, чтобы страдать. Бог в своей отеческой доброте совсем не желает, чтобы человек, которого он создал для счастья и любви в этом мире, вечно страдал…

— Слышите… господин Гарди… слышите, что он говорит? — волновался кузнец. — А ведь он тоже священник… Но он истинный пастырь… он не согласен с ними…

— Увы, господин аббат, — сказал господин Гарди. — Однако эти изречения и правила взяты из книги, которую ставят почти наравне со Священным Писанием.

— И этой книгой можно злоупотреблять, как и всяким человеческим творением! — возразил Габриель. — Она написана, чтобы закрепостить бедных монахов в их самоотречении, одиночестве, слепом повиновении и в их праздной, бесплодной жизни. Поэтому, проповедуя равнодушие ко всем, презрение к себе, недоверие к своим братьям, унизительное рабство, эта книга в утешение уверяла несчастных, что все муки этой жизни угодны Спасителю, так же как и жизнь, которую им навязывали и которая во всем противоречит вечным воззрениям Бога на человечество…

— Но тогда эта книга еще ужаснее, чем я ее находил! — воскликнул господин Гарди.

— Богохульство! Нечестие! — продолжал Габриель. Он не в силах был сдерживать долее свое негодование. — Осмеливаться прославлять праздность, уединение, недоверие друг к другу, когда самое святое в жизни — святой труд, святая любовь к ближним, святое общение с ними…

— О! Как прекрасны, как утешительны ваши слова! — воскликнул потрясенный господин Гарди. — Но отчего же тогда на земле столько несчастных, несмотря на милосердие Творца?

— Да… много на свете ужасного горя… это правда, — с нежностью и грустью промолвил Габриель. — Да, много несчастных, обездоленных, бесприютных людей страдает, голодает, не имеет пристанища и одежды среди неизмеримых богатств, которыми Создатель наградил землю не для немногих избранных, а для всех… Он желал, чтобы дележ был произведен по справедливости, но некоторые люди силой или хитростью завладели общим достоянием… Для удовлетворения жестокого эгоизма одних… бесчисленное множество людей осуждено на плачевную участь. Но вот притеснители народа всех времен и народов осмелились взять Бога в сообщники и его именем провозгласили ужасное правило: человек рожден, чтобы страдать… и его страдания и унижение угодны Богу. Да, они провозгласили это, так что чем тяжелее, невыносимее была участь эксплуатируемых, чем больше проливали они пота, слез и крови, тем довольнее, славнее был Создатель, по словам этих убийц…

— Ах! Я вас понимаю… я ожил, я вспомнил, — воскликнул вдруг господин Гарди, как будто он очнулся от сна и словно внезапный свет осиял потемки его мысли. — Да… именно в это я всегда верил до той поры, пока ужасные горести не помрачили мой рассудок.