Дорогие детки! Отчаиваться все-таки не надо, если вы будете иметь настолько власти над собой, чтобы не искушать отца излишней нежностью: будьте сдержаннее, и вы значительно облегчите его горе. Храните все это в тайне даже от вашего друга, доброго Дагобера, который вас так любит. Иначе и вы, и ваш отец, и Дагобер, и неизвестный вам друг, пишущий это письмо, — мы все подвергнемся страшным опасностям, потому что у вас есть беспощадные враги.

Мужайтесь и надейтесь: быть может, недалек тот день, когда любовь к вам вашего отца освободятся от печали… и тогда какое счастье!.. И, может быть, это случится скоро…

Сожгите это письмо, как и другие».

Письмо было составлено так ловко, что, если бы даже попало в руки маршала и Дагобера, они могли бы принять его только за нескромность, странную, досадную, но почти извинительную, если судить по той манере, в которой оно было написано; словом, ничто не могло быть сделано с большим вероломством, если подумать о том жестоком внутреннем разладе, в котором находился маршал Симон, без конца боровшийся между сожалением вновь покинуть дочерей и стыдом пренебречь тем, в чем он видел свой священный долг. Эти дьявольские намеки пробудили нежность и душевную чуткость девушек, и они действительно вскоре заметили, что их присутствие доставляло отцу и радость и горе и что нередко, видя их, он чувствовал, что не в силах их покинуть, а сознание неисполненного долга затуманивало его лицо. Конечно, бедные девочки объясняли все это в том смысле, как им подсказывали анонимные письма. Они убедились, что в силу каких-то таинственных причин, которые они не могли узнать, их присутствие было тяжко для отца; отсюда — возрастающая печаль Розы и Бланш; отсюда боязнь и сдержанность, которые против их воли подавляли порыв дочерней нежности; отсюда и то, что маршал, обманутый внешней видимостью, принимал ее за холодность с их стороны. Это так больно отзывалось в его сердце, что честное, открытое лицо невольно выдавало горькую скорбь, и, чтобы скрыть навернувшиеся слезы, он поспешно уходил от дочерей, а пораженные сироты повторяли с тоской:

— Мы являемся причиной страдания отца, наше присутствие делает его несчастным.

Можно себе представить, как должна была терзать любящие, робкие, наивные сердца подобная неотвязная мысль. Не доверять письмам человека, говорившего им с таким почтением о тех, кого они любили, письмам, искренность которых ежедневно подтверждалась отношением к ним отца, они не могли. А интриги, жертвами которых они уже были, и враги, окружавшие их, заставляли верить опасностям, какими угрожали им, если они откроют что-либо Дагоберу, который был так верно охарактеризован в этих письмах.

А цель интриг была самая простая: уверяя маршала в том, что дочери совсем не так сильно к нему привязаны, заставляя его испытывать и другие терзания, иезуиты желали, чтобы он, преодолев свои колебания, оставил дочерей и снова бросился в рискованную авантюру. Роден желал достигнуть того, чтобы маршалу жизнь показалась так горька, что он с радостью искал бы забвения в бурных волнениях смелого, рыцарского, великодушного предприятия, и расчет этот не был лишен логики и вероятности.

Прочитав письмо, девушки сидели несколько минут в молчании и глубоком унынии. Затем Роза встала и, подойдя к камину, боязливо бросила туда письмо:

— Надо его сжечь скорее… иначе случится большое несчастье…

— Да какого еще несчастья нам ждать?.. Не довольно ли того, что мы огорчаем отца! И какая может быть тому причина?

— Послушай, Бланш, — сказала Роза, причем слезы медленно катились из ее глаз, — быть может, он нас находит не такими, какими желал бы видеть? Он любит нас, как дочерей бедной мамы, которую он обожал, а сами по себе мы не соответствуем его мечте. Ты понимаешь, что я хочу этим сказать?

— Да… да… очень возможно, что именно это его и огорчает… Мы такие неловкие, дикие, необразованные, что ему за нас стыдно, а так как он любит нас, это его и огорчает…

— Увы! Мы ведь в этом не виноваты… Бедная мама воспитывала нас в глуши, в Сибири, как могла…

— Да, несомненно, отец нас и не обвиняет; он только мучится этим…

— Особенно если у его друзей дочери — красивые, талантливые, умные… Он должен горько сожалеть, что мы не такие!

— Помнишь, когда он возил нас к нашей кузине, мадемуазель Адриенне, принявшей нас так ласково, он все нам повторял: «Видели, девочки? Какая красавица ваша кузина, какой ум, какое сердце! И при этом столько грации и очарования!»

— О! Ведь это и правда! Мадемуазель де Кардовилль так хороша, у нее такой нежный голос, что при ее виде и мы забыли о своем горе!

— Ну вот, сравнивая нас с кузиной и с другими красивыми девушками, он не очень-то может гордиться своими дочерьми… Конечно, это его не может не огорчать, потому что он всеми любим, уважаем и хотел бы нами гордиться.

Вдруг Роза схватила сестру за руку и воскликнула с тревогой:

— Слушай… слушай… Какой громкий разговор в комнате отца!

— Да… и кто-то ходит… это его шаги!

— Боже! Как он повышает голос… он сердится… быть может, он придет сюда…

И девочки со страхом переглянулись.

Их пугало появление отца… отца, который их боготворил. Все громче, все гневнее становились раскаты голоса в соседней комнате. Роза, дрожа, попросила сестру:

— Уйдем… уйдем скорее… пойдем в нашу спальню…

— Отчего?

— Мы невольно здесь все слышим… а отец этого не подозревает…

— Правда… пойдем… — ответила Бланш, быстро вставая.

— Я боюсь… я никогда не слыхала, чтобы он так сердился.

— Боже! — воскликнула, побледнев, Бланш и невольно остановилась. — Ведь он кричит на Дагобера!

— Что же могло случиться?

— Увы! Верно, какое-нибудь несчастье!

— Уйдем скорее… Слышать, что он говорит так с нашим Дагобером, слишком тяжело!

В это время в соседней комнате раздался треск: кто-то с силой бросил или разбил некий предмет. Сироты, бледные и дрожащие от волнения, бросились к себе в комнату и закрыли дверь.

42. РАНЕНЫЙ ЛЕВ

Мы сейчас опишем сцену, отголосок которой так напугал Розу и Бланш. Придя к себе в комнату в состоянии страшного отчаяния, маршал начал быстро ходить из угла в угол. Его красивое, мужественное лицо пылало гневом, глаза блестели от возмущения, а на широком лбу, обрамленном коротко остриженными седеющими волосами, так сильно напряглись жилы, что можно было видеть, как они бьются, и казалось, что они готовы лопнуть. Время от времени густые черные усы подергивались судорожной гримасой, похожей на до конвульсивное движение, которое искажает львиную морду в минуту ярости. И как раненый лев, преследуемый и мучимый бесчисленными уколами, порывисто мечется по клетке, так маршал Симон, задыхаясь от гнева, прыжками метался по комнате. Казалось, он то изнемогал под тяжестью гнева, то яростно вызывал на бой невидимого врага, бормоча сквозь зубы непонятные угрозы и становясь в эту минуту воплощением человека войны и битвы во всем мужестве и бесстрашии. Но вот он остановился, раздраженно топнул ногой и, подойдя к камину, так сильно позвонил, что шнурок сонетки остался у него в руках. На порывистый звонок прибежал слуга.

— Вы не сказали, вероятно, Дагоберу, что я хочу его видеть? — воскликнул маршал.

— Я исполнил приказание вашей милости, но господин Дагобер провожал в это время сына и…

— Хорошо… идите… — резко и повелительно оборвал его маршал.

Слуга вышел, а маршал продолжал ходить по комнате, яростно комкая в левой руке какое-то письмо. Это письмо невинно подал ему Угрюм, который, когда маршал вошел, подбежал к нему, чтобы сделать приятное.

Наконец дверь отворилась, и появился Дагобер.

— Я вынужден, однако, довольно долго дожидаться вас, — сердито заметил маршал.

Дагобер, более огорченный, чем изумленный, таким обращением, которое он благоразумно приписал возбужденному состоянию хозяина, кротко ответил:

— Извините, генерал, я провожал сына и…

— Не угодно ли прочитать? — резко прервал его маршал и сунул ему письмо.