18. ПЫТКА

— Почтенные отцы, — любезно приветствовал монахов доктор. — Я очень благодарен за желание мне помочь… Дело для вас будет нетрудное. С помощью Божьей эта операция, быть может, спасет жизнь нашего дорогого отца Родена.

Три черных рясы набожно возвели очи к небу, а затем разом низко поклонились. Роден, совершенно равнодушный к тому, что делалось вокруг, не переставал писать. Однако время от времени, несмотря на кажущееся спокойствие, он, видимо, испытывал такое затруднение при дыхании, что воздух вылетал у него из груди со страшным свистом. Услышав этот свист, доктор Балейнье так встревожился, что даже обернулся.

Все было готово, и доктор подошел к больному.

— Ну, преподобный отец, — сказал он, — страшная минута наступила… мужайтесь!..

На безжизненном, как у трупа, лице Родена не выразилось ни малейшего испуга. Только его маленькие змеиные глазки сверкнули в своих темных, глубоких орбитах. Твердым взглядом обведя всех присутствовавших, он, взяв перо в зубы, сложил написанное письмо, запечатал и, положив его на ночной столик, сделал доктору знак, что он совсем готов.

— Надо снять шерстяной жилет и рубашку, отец мой.

Чувство стыдливости или смущения заставило Родена на секунду поколебаться… но только на одну секунду, потому что, когда доктор повторил: «Надо, отец мой!» — Роден с его помощью сейчас же разделся, причем доктор, чтобы успокоить стыдливость больного, прибавил:

— Нам надо только вашу грудь, отец мой, а также правый и левый бок.

Лежа в кровати на спине, в черном шелковом засаленном колпаке, Роден обнажил верхнюю часть торса, желтовато-трупного цвета, или, вернее сказать, грудную клетку скелета, потому что тень от выдающихся ребер и хрящей была так темна, что, казалось, будто под ними проходили борозды. Руки иезуита были похожи на кости, обмотанные толстыми веревками и обтянутые старым пергаментом; отсутствие мускулатуры придавало особенную рельефность костям и венам.

— Господин Русселе, дайте сюда инструменты, — сказал доктор и, обращаясь к монахам, прибавил: — Прошу вас подвиньтесь сюда… То, что вы должны будете делать, вовсе не трудно… вы увидите.

Господин Балейнье размещал все, что нужно для операции. Приготовления были действительно очень просты. Доктор вручил каждому из четырех своих помощников по маленькому стальному таганчику диаметром в два дюйма и вышиною в три. В центре тагана в круглом отверстии был продернут фитиль из туго свернутой ваты; этот таган надо было держать в левой руке за деревянную ручку. В правой руке каждый помощник держал жестяную трубку в 18 дюймов длины. На одном конце трубки был прикреплен мундштук, а другой конец был изогнут и так расширен, что мог служить крышкой для таганчика.

В этих приготовлениях не было ничего страшного. Отец д'Эгриньи и кардинал смотрели и не понимали, чем эта операция может быть так мучительна.

Но они скоро поняли. Кровать Родена была выдвинута на середину комнаты, и два помощника стали с одной стороны, а два другие с другой.

— А теперь, господа, — сказал доктор, — зажгите вату и поставьте таганчики на кожу его преподобия, чтобы горящая вата приходилась прямо на ней… Прикройте таганчики расширенной стороной трубок и дуйте в них, чтобы огонь разгорался… Видите, как это просто?

Действительно, операция была патриархально-простая, первобытная. Четыре фитиля из ваты, крепко скрученные, чтобы гореть медленным огнем, были приложены к груди Родена с правой и с левой стороны… Это называется в хирургии мокса. Длится операция минут семь или восемь, пока кожа не сгорит окончательно. Говорят, что ампутацию ничего не стоит перенести по сравнению с этой операцией.

Роден с любопытством и без страха смотрел на эти приготовления. Но при первом прикосновении четырех пылающих фитилей он подскочил и извился как змея, не будучи в состоянии даже крикнуть, за отсутствием голоса. У него отнята была даже возможность высказать, как он страдает.

Так как внезапное движение Родена сдвинуло с места таганчики, пришлось начинать снова.

— Мужайтесь, отец мой, принесите эти страдания в жертву Господу Богу, Он примет ее… — вкрадчиво говорил Балейнье. — Я вас предупреждал… это страшно мучительная операция, но насколько мучительная, настолько же полезная; этим все сказано. Ну, полноте, вы не потеряете в решительную минуту мужества, не изменявшего вам до сих пор.

Роден закрыл глаза. Ему, казалось, было стыдно, что под влиянием неожиданного ощущения страшной боли он выказал слабость.

С обеих сторон груди появились уже четыре кровавых струпа: до того глубок и силен был первый ожог.

Вдруг Роден, прежде чем снова лечь, указал на чернильницу; он захотел что-то написать, и доктор счел возможным исполнить желание больного. Он держал портфель, и Роден написал следующее:

«Лучше, не теряя времени, сейчас же уведомить барона Трипо относительно приказа об аресте Леонарда, его доверенного лица: пусть он примет меры».

Написав эти слова, иезуит кивнул аббату д'Эгриньи, чтобы тот прочел записку. Последний был так поражен присутствием духа Родена при столь мучительных страданиях, что не мог двинуться с места. Кардинал и доктор были изумлены не меньше. Взор Родена, устремленный на аббата, загорелся между тем таким нетерпением, что доктор, угадывая его мысль, шепнул что-то д'Эгриньи, и тот поспешно вышел.

— Ну-с, отец мой, — сказал доктор. — Мы теперь начнем снова… не шевелитесь же… теперь вам дело уже знакомо…

Роден, заложив руки за голову, закрыл глаза и снова подставил свою грудь для операции, ничего не ответив доктору.

Это было страшное, мрачное, почти фантастическое зрелище.

Три монаха, в длинных, черных рясах, склонившиеся над телом, похожим больше на скелет, казалось, высасывали своими длинными трубками кровь из груди пациента или вдували в него какими-то чарами новую силу… По комнате распространился отвратительный, острый запах горящего мяса… и каждый из помощников слышал под своим дымящимся треножником легкое потрескивание: это трещала и лопалась кожа Родена на четырех частях его груди.

По бледному лицу несчастного струился пот, отчего оно казалось лоснящимся, а несколько прядей седых, свалявшихся волос прилипли к вискам. Так велика была по временам жгучая боль, что жилы на руках иезуита напрягались, как веревки, готовые лопнуть. Роден переносил эту страшную муку со стоическим хладнокровием дикаря, все честолюбие которого заключается в презрении к страданию; силу переносить их ему придавала надежда… или, лучше сказать, уверенность, что он останется жив. Характер этого человека был такого закала, его упрямый ум обладал такой энергией, что даже среди неописуемых пыток он не переставал думать все о том же деле. Иногда, в редкие промежутки ослабления боли, Роден обдумывал дела Реннепонов и рассчитывал, что надо еще сделать, сознавая, что нельзя терять ни минуты.

Доктор Балейнье не сводил с него глаз, напряженно и внимательно следя за изменениями, которые мучительная боль производила в состоянии здоровья больного, уже начавшего, казалось, благодаря операции дышать несколько легче.

Вдруг Роден схватился рукой за голову, как будто что-то вспомнив, и сделал знак доктору приостановить на минуту операцию.

— Я должен вас предупредить, отец мой, — отвечал доктор, — что операция уже наполовину кончена и начинать ее после приостановки будет вдвойне мучительно.

Роден сделал знак, что это ему все равно и что он должен писать.

— Господа… приостановимся… — сказал доктор. — Мокса не снимайте, только не нужно раздувать огонь.

Это значило, что кожа будет тлеть, а не поджариваться. Несмотря на эту боль, хотя не такую сильную, как первая, но все же острую и мучительную, Роден, лежа на спине, начал писать. Ему пришлось держать бювар левой рукой и, приподняв его на уровне глаз, писать правой точно по потолку. На первом листке Роден начертил несколько цифр, которыми он особым шифром записывал по обыкновению свои личные заметки, тайные для всех. Среди ужасной пытки, какую он переносил, ему пришла в голову блестящая идея, и он ее записывал, боясь, что может ее забыть под влиянием новых страданий. Раза два он должен был, однако, остановиться, потому что, хотя кожа горела теперь на медленном огне, она все-таки горела. На другом листке Роден написал несколько слов для передачи аббату д'Эгриньи: