Предложение Нини-Мельницы дало новый толчок общему веселью. Самые безумные шутки и остроты скрещивались, смешиваясь с шумом поцелуев, которые срывали и щедро возвращали под предлогом того, что, быть может, не дождаться и завтрашнего дня… что остается покориться и т.д., и т.д. Вдруг среди воцарившейся тишины, в минуту безмолвия, часто наступающую в самых шумных собраниях, послышались какие-то мерные глухие удары над залой пиршества. Все замолчали и начали прислушиваться.

7. ИЗ ГОРЛЫШКА

Спустя несколько минут странный стук, обративший на себя общее внимание, повторился снова, с большей силой и продолжительностью.

— Гарсон! — спросил один из пирующих. — Что там за чертовский грохот?

Слуга, обменявшись с товарищами испуганным и растерянным взглядом, пробормотал в ответ:

— Месье, это… это…

— Да просто какой-нибудь угрюмый и недоброжелательный квартирант, скотина, ненавидящая веселье, стучит нам палкой, чтобы мы потише пели… — сказал Нини-Мельница.

— Тогда по общему правилу, — поучительно произнес ученик великого художника, — если домохозяин или жилец домогается тишины, традиция требует, чтобы ему немедленно отвечали кошачьим концертом, да с таким адским шумом, чтобы он сразу оглох. Такие правила, — скромно заявил юный живописец, — приняты в международной политике, насколько я имел случай это наблюдать, между штукатурно-потолочными державами.

Этот рискованный неологизм был встречен смехом и аплодисментами.

В это время Морок, разговаривавший в стороне с одним из слуг, пронзительным голосом покрыл шумные речи:

— Требую слова!

— Разрешаем! — отвечали веселые голоса.

При молчании, последовавшем за возгласом Морока, стук наверху сделался еще сильнее и стал учащеннее.

— Жилец не виноват, — с мрачной улыбкой начал Морок. — Он не способен помешать общему веселью.

— Так зачем же он стучит, точно глухой? — спросил Нини-Мельница, опустошая свой стакан:

— Да еще глухой, потерявший палку! — прибавил юный живописец.

— Это не он стучит, — отрывисто и резко проговорил Морок. — Это заколачивают его гроб…

За этими словами наступило внезапное тяжелое молчание.

— Его гроб… нет, я ошибся, — продолжал Морок. — Их гроб, надо было сказать: по нынешним временам и мать и ребенок должны довольствоваться одним помещением…

— Мать!.. — воскликнула девушка, изображавшая Сумасбродство. — Значит, умерла женщина? — сказала она, обращаясь к официанту.

— Да, мадемуазель, бедная двадцатилетняя женщина, — грустно отвечал слуга. — Ее дочка, которую она кормила грудью, умерла вслед за нею, и все это меньше чем за два часа… Хозяину очень неприятно, что это может помешать вашему празднику… Но никак нельзя было это предвидеть… Еще вчера бедняжка распевала на весь дом… никого не было веселее ее!

Казалось, что после этих слов картину шумного веселья разом затянуло траурным креповым покрывалом. Все эти цветущие, радостные лица затуманились печалью; ничей язык не повернулся подшутить над матерью и ребенком, которых заколачивали в один гроб. Наступила такая глубокая тишина, что стало слышно тяжелое дыхание испуганных людей; последние удары молотка болезненно отдавались в сердцах; казалось, вся эта веселость, более притворная, чем искренняя, заменилась тяжелыми и скорбными мыслями, до сих пор тщательно отгоняемыми… Настала решительная минута. Необходимо было каким-нибудь сильным средством возбудить упавший дух собеседников, потому что много хорошеньких лиц мертвенно побледнело, много ушей из красных сделались белыми. В числе последних были и уши Нини-Мельницы.

Только один Голыш, казалось, стал вдвое веселее и отважнее; он выпрямил свою сгорбленную от истощения спину, лицо его слегка покраснело, и он воскликнул:

— Ну, что же ты, братец? где же водка? Где пунш? черт возьми! Разве мертвые могут заставлять дрожать живых?

— Он прав! — воскликнуло несколько голосов, желая подбодрить себя. — Прочь печали! да, да, пунш скорее!

— Пунш… вперед!

— К черту горе!

— Да здравствует радость!

— Вот и пунш, господа, — провозгласил слуга, отворяя двери.

При виде пылающего напитка, который должен был оживить ослабевшее мужество, раздались бешеные аплодисменты.

Солнце закатилось. Столовая, рассчитанная на сто мест, глубокая комната с несколькими узкими окнами, до половины завешанными бумажными занавесами; хотя время было еще не позднее, в комнате, особенно в отдаленных ее углах, было уже почти совсем темно. Двое слуг внесли на железной перекладине пунш в громадной лохани, блестевшей, как золото, и отливавшей разноцветными огнями. Огненный напиток был поставлен среди стола, к великой радости пирующих, которые начали уже забывать о страхе.

— Теперь, — вызывающим тоном обратился Голыш к Мороку, — пока жженка пылает, приступим к дуэли. Публика будет судьей… — и, показывая на две бутылки, принесенные слугой, он прибавил: — Ну… выбирай оружие!

— Выбирай ты! — отвечал Морок.

— Хорошо… получай свою бутылку… и стакан… Нини-Мельница будет считать удары…

— Я не прочь быть секундантом, — отвечал духовный писатель, — но считаю долгом заметить, мой милый, что вы затеяли серьезную игру… Право, в теперешние времена дуло заряженного пистолета, введенное в рот, менее опасно, чем горлышко бутылки с водкой, и…

— Командуйте огонь, старина, — прервал его Жак, — или я обойдусь и без вас…

— Если хотите… извольте…

— Первый, кто откажется, считается побежденным, — сказал Голыш.

— Ладно! — отвечал Морок.

— Внимание, господа… следите за выстрелами, как можно теперь выразиться, — сказал Нини-Мельница. — Только надо поглядеть, одинаковы ли бутылки: это главное… оружие должно быть равным…

Во время этих приготовлений глубокое молчание воцарилось в зале. Настроение многих из присутствующих, временно возбужденное появлением пунша, снова подчинилось грустным предчувствиям. Все смутно понимали, какая опасность кроется в вызове Морока Жаку. Все это вместе с впечатлением от стука заколачиваемого гроба затуманило более или менее все лица. Некоторые, конечно, храбрились, но их веселость была насильственной. Иногда, при определенных условиях, самая пустая мелочь производит глубокое впечатление. Как мы уже говорили, в зале было почти темно, и сидевшие в глубине комнаты освещались только огнем пунша, продолжавшим пылать. Это пламя, пламя спирта, придает лицам, как известно, мертвенный, синеватый оттенок. Было странно, почти страшно видеть, как большинство гостей, в зависимости от того, насколько далеко они сидели от окон, было освещено этим фантастическим светом.

Художник первый поразился эффектом этого колорита и воскликнул:

— Взглянем-ка на себя, друзья: глядите, мы — точно пир умирающих от холеры! Смотрите, какие мы на этом конце зеленоватые и синеватые!

Эта шутка, видимо, не особенно понравилась. К счастью, громовой голос Нини-Мельницы, потребовавший внимания, развлек окружающих.

— Место турнира готово! — крикнул духовный писатель, встревоженный сильнее, чем хотел показать. — Готовы ли вы, храбрые рыцари?

— Готовы! — отвечали Морок и Жак.

— Целься… пли! — скомандовал Нини, хлопнув в ладоши.

Морок и Жак разом осушили по обыкновенному стакану водки. Морок и не поморщился. Его мрачное лицо по-прежнему было бесстрастно, и рука по-прежнему тверда, когда ставила пустой стакан на стол. Но Жак не мог скрыть при этом нервного, конвульсивного трепета, указывавшего на внутреннее страдание.

— Вот это ловко! — воскликнул Нини-Мельница. — Опорожнить разом четверть бутылки водки!.. Храбрые молодцы! нечего сказать… Никто из нас на это не способен… и мой совет достойным рыцарям на этом и покончить… Никто здесь не способен выказать подобную отвагу!

— Командуй огонь! — смело возразил Голыш.

Лихорадочной, трепещущей рукой он схватился за бутылку… и вдруг, не берясь за стакан, обратился к Мороку, говоря:

— Ба! долой стаканы… из горлышка!.. так смелее… хочешь?.. не струсишь?