Самюэль обратился к Родену, оглядывавшему залу с удивлением, но без всякого страха, и сказал:

— Воля завещателя, какой бы странной она вам ни показалась, для меня священна, и я исполню ее до конца.

— Вполне справедливо, — сказал Роден. — Но все-таки для чего мы пришли сюда?

— Вы сейчас это узнаете. Итак, вы уполномоченный единственного оставшегося в живых потомка Реннепонов, господина аббата Габриеля де Реннепона?

— Да, и вот моя доверенность.

— Чтобы не терять времени в ожидании нотариуса, — продолжал Самюэль, — я перечислю вам суммы, заключающиеся в этой железной шкатулке, которую я вчера взял из Французского банка.

— Капитал здесь? — воскликнул Роден взволнованным голосом, бросаясь к шкатулке.

— Да, вот опись… Ваш секретарь будет ее читать, а я вам буду подавать бумаги, которые после проверки мы снова положим в эту шкатулку, передать которую я вам могу только через нотариуса.

— Отлично, — отвечал Роден.

Проверка продолжалась недолго, так как бумаги, в которых заключался капитал, были все на крупные суммы, а деньгами имелось только сто тысяч франков банковыми билетами, тридцать пять тысяч франков золотом и двести пятьдесят франков серебром. Всего было двести двенадцать миллионов сто семьдесят пять тысяч франков

Самюэль вручил опись отцу Кабочини, подошел к шкатулке и нажал пружину, которую Роден не мог заметить; тяжелая крышка поднялась, и по мере того как отец Кабочини читал опись и называл ценности, Самюэль предъявлял документы Родену, который возвращал их старому еврею после тщательного осмотра.

Когда Роден, просмотрев последние пятьсот банковых билетов по тысяче франков, передал их еврею со словами: «Так, итог совершенно верен: двести двенадцать миллионов сто семьдесят пять тысяч», ему, вероятно, от радости и счастья сделалось так дурно, что он лишился дыхания, закрыл глаза и вынужден был опереться на любезного отца Кабочини, прошептав взволнованным голосом:

— Странно… Я считал себя сильнее… со мною происходит что-то странное.

И страшная бледность иезуита так увеличилась, его охватила такая конвульсивная дрожь, что отец Кабочини воскликнул, стараясь поддержать его:

— Отец мой… придите в себя… Не надо, чтобы опьянение успехом так волновало вас…

Пока маленький аббат ухаживал за Роденом, Самюэль укладывал деньги в железную шкатулку. Роден, благодаря своей страшной энергии и сознанию триумфа, скоро преодолел слабость и, снова спокойный и гордый, заметил отцу Кабочини:

— Ничего… если я не захотел умереть от холеры, так уж, конечно, не для того, чтобы умереть от радости первого июня.

И действительно, лицо иезуита, хотя и было мертвенно-бледное, но сияло гордостью и торжеством.

Когда отец Кабочини увидал, что Роден вполне оправился, он сам точно преобразился. Несмотря на то что он был маленький, толстенький, кривой человек, черты его лица, только что смеющиеся, приняли вдруг столь жестокое, надменное и властное выражение, что Роден, глядя на него, невольно отступил.

Тогда отец Кабочини, вынув из кармана бумагу, почтительно ее поцеловал и, бросив строгий взгляд на Родена, звонким, грозным голосом прочел:

«По получении сего предписания преподобный отец Роден передаст свои полномочия преподобному отцу Кабочини, который вместе с отцом д'Эгриньи примет наследство Реннепонов, если Господу, по Его вечному правосудию, угодно будет, чтобы это имущество, некогда похищенное у нашего ордена, было возвращено нам. Далее отец Роден будет отвезен под присмотром одного из наших преподобных отцов, по выбору отца Кабочини, в дом ордена в городе Лаваль, где и будет содержаться в одиночном заключении впредь до нового приказания».

Отец Кабочини, окончив чтение, протянул бумагу Родену, чтобы тот мог удостовериться в подписи генерала ордена.

Самюэль, заинтересованный этой сценой, оставил шкатулку полуоткрытой и приблизился к иезуитам.

Вдруг Роден разразился мрачным хохотом; радость и торжество звучали в этом смехе, передать выражение которого невозможно. Отец Кабочини смотрел на него с гневным изумлением. Между тем Роден, выпрямившись во весь рост, с высокомерным, гордым и властным видом оттолкнул своей грязной рукой бумагу, которую ему протягивал отец Кабочини, и спросил:

— Каким числом помечено это предписание?

— Одиннадцатым мая, — ответил отец Кабочини.

— Ну… а вот грамота, которую я получил сегодня ночью из Рима, Она от восемнадцатого мая… Я назначаюсь генералом ордена!

Отец Кабочини совершенно растерялся; он смиренно сложил предписание и преклонил колена перед Роденом.

Итак, первый шаг на честолюбивом пути, намеченном Роденом, был сделан. Несмотря на недоверие, злобу и зависть партии кардинала Малипьери, интриговавшего против него, Роден добился назначения генералом ордена. При этом ему сослужили большую службу его ловкость, хитрость, смелость и настойчивость, а главное то, что в Риме с особенным почтением относились к редким, замечательным способностям этого человека, и благодаря интригам своих приверженцев он достиг того, что свергнул генерала ордена и сам занял высокий пост. Родену теперь было ясно, что с этого поста, при поддержке миллионов Реннепона, до папского престола оставался один шаг.

Безмолвный свидетель этой сцены, Самюэль, улыбнулся. Улыбку эту можно было назвать торжествующей. Он запер шкатулку секретным, одному ему известным замком.

Этот металлический звук вернул Родена с высот его честолюбия к действительности, и он отрывисто сказал Самюэлю:

— Вы слышали? Эти миллионы мои… и только мои!

И он протянул алчные руки к железной шкатулке, как бы желая захватить ее, не дожидаясь прихода нотариуса. Но теперь преобразился и Самюэль. Он скрестил на груди руки, выпрямил сгорбленную фигуру, глаза его метали молнии. Еврей имел в эту минуту величественный и грозный вид, и его голос звучал торжественно, когда он воскликнул:

— Это наследство, образовавшееся из остатков состояния благородного человека, доведенного до самоубийства сыновьями Лойолы… это богатство, приобретшее размеры королевской казны благодаря безукоризненной честности трех поколений верных слуг этого дома… не будет наградой лжи… лицемерия… убийства! Нет… нет Бог в своей вечной справедливости не захочет этого!..

— Что вы там толкуете об убийствах? — дерзко воскликнул Роден.

Самюэль не отвечал. Он топнул ногою и медленно протянул руку в глубину зала.

Ужасное зрелище представилось тогда Родену и отцу Кабочини. Драпировки, закрывавшие стену, раздвинулись, точно по мановению невидимой руки. Освещенные синеватым мрачным светом серебряной лампады, на траурных ложах лежали в длинных черных одеяниях шесть трупов.

Это были:

Жак Реннепон,

Франсуа Гарди,

Роза и Бланш Симон,

Адриенна,

Джальма.

Казалось, они спали. Веки их были закрыты, а руки скрещены на груди. Отец Кабочини задрожал, осенил себя крестным знамением и отступил к задней стене, закрыв лицо руками. Роден, напротив, с искаженным лицом, остановившимся взором, вздыбившимися волосами, уступая непреодолимому, невольному влечению, сделал шаг вперед к этим безжизненным телам. Казалось, что несчастные только что уснули последним сном.

— Вот они… те, кого вы убили… — с рыданием в голосе продолжал Самюэль. — Да… ваши подлые интриги убили их… потому что вам нужна была их смерть… Каждый раз, как один из членов этой несчастной семьи… падал под вашими ударами… я доставал его труп, потому что они должны покоиться в общей усыпальнице… О! Будьте же прокляты… прокляты… прокляты… вы, убившие их!.. Но в ваши преступные руки… не попадет состояние этой семьи…

Роден осторожно приблизился к смертному одру Джальмы и, преодолев первый испуг, дотронулся до руки индуса, чтобы убедиться, не стал ли он игрушкой воображения. Рука была холодна как лед, но мягка и влажна. Роден в ужасе отступил. Но вскоре, справившись с волнением и призвав на помощь всю твердость и упорство характера, несмотря на странное ощущение жара и боли в груди, он постарался придать своим чертам властное и ироническое выражение и обратился к Самюэлю, проговорив хриплым, гортанным голосом: