Это был Габриель.

Молодой миссионер оставался на пороге двери… Его черная ряса вырисовывалась на полуосвещенном фоне собора, а ангельское лицо, обрамленное длинными белокурыми локонами, бледное, взволнованное сочувствием и печалью, мягко освещалось последними лучами угасавшего дня. Это лицо было так божественно прекрасно, оно выражало такое нежное и трогательное сострадание, что толпа почувствовала себя невольно растроганной, когда Габриель, с полными слез голубыми глазами, умоляюще поднял руки и звонким, взволнованным голосом воскликнул:

— Сжальтесь!.. Братья… будьте милосердны и справедливы!

Опомнившись от первого впечатления и справившись со своим невольным волнением, каменолом придвинулся к Габриелю и закричал:

— Нет пощады отравителю! Он нам нужен… отдайте его нам… или мы его сами возьмем…

— Подумайте, что вы делаете, братья? — отвечал Габриель. — В храме… в святом месте… в месте убежища для всех преследуемых!

— Мы и с алтаря стащим отравителя, — грубо отвечал каменолом. — Лучше отдайте его по-хорошему!

— Братья… выслушайте меня! — говорил Габриель, простирая руки.

— Долой священника! — кричал каменолом. — Отравитель прячется в церкви… Вали, ребята, в церковь!

— Да, да! — волновалась снова увлекаемая яростью толпа. — Долой священника!

— Они заодно!

— Долой церковников!

— Валяй прямо… как в архиепископский дворец!

— Как в Сен-Жермен л'Оксерруа!

— Эка важность церковь!

— Коли длиннорясые за отравителей… так в воду их!

— Да!.. Да!..

— Вот я вам покажу дорогу!

И говоря это, каменолом, Цыбуля и еще несколько из его шайки стали наступать на Габриеля.

Миссионер, видя возрастающее озлобление толпы, был настороже, и, вбежав в церковь, он успел захлопнуть дверь и заложить ее поперечным деревянным засовом. Сам он изо всех сил уперся в нее. Благодаря этому дверь несколько минут могла выдержать сопротивление.

В это время Габриель крикнул отцу д'Эгриньи:

— Спасайтесь, отец мой… спасайтесь через ризницу… остальные выходы все заперты!..

Иезуит, измученный, избитый, обливаясь холодным потом, думал, что уже избежал опасности, и свалился почти без чувств на первый попавшийся стул… При возгласе Габриеля он вскочил и, шатаясь, пытался достичь хоров, отделенных от остальной церкви решеткой.

— Скорее, отец мой! — с ужасом говорил Габриель, изо всех сил напирая на дверь. — Скорее… еще несколько минут… и будет слишком поздно.

И миссионер с отчаянием прибавил:

— И одному… одному… противостоять этим безумцам!

Он был действительно один. При первом шуме нападения трое или четверо причетников и служащих церковного совета в испуге бросились спасаться — кто в орган, куда они быстро взобрались по лестнице, а кто через ризницу, причем последние, заперев двери снаружи, лишили Габриеля и аббата д'Эгриньи всякой возможности побега.

Аббат, скрючившись от боли и слыша советы миссионера поторопиться, делал тщетные усилия, чтобы достигнуть решетки хоров, держась за стулья, попадавшиеся ему на пути… Но через несколько шагов, побежденный волнением и болью, он пошатнулся, ослабел и рухнул на плиты, потеряв сознание.

В эту самую минуту Габриель, несмотря на невероятную энергию, какую ему придавало желание спасти отца д'Эгриньи, почувствовал, что дверь шатается под сильным напором и сейчас будет выломана. Он обернулся, чтобы взглянуть, успел ли отец д'Эгриньи по крайней мере покинуть церковь, и к ужасу своему увидел, что тот лежит на полу недалеко от хоров. Отойти от полуразбитой двери, подбежать к отцу д'Эгриньи, поднять его и втащить за решетку хор было для Габриеля делом мгновения, потому что он закрывал решетку именно в тот момент, когда каменолом и его банда, выломив дверь, бросились в церковь. Стоя перед хорами и сложив на груди руки, Габриель спокойно и бесстрашно ожидал толпу, рассвирепевшую еще больше от сопротивления, которого она не ожидала.

Нападающие бурно ворвались в церковь, но тут произошло нечто странное. Ночь уже наступила. Только алтарь был слабо освещен несколькими серебряными лампадами, углы же собора тонули во мраке. Вбежав в этот темный, молчаливый, пустынный, огромный храм, самые смелые невольно остановились, онемев и почти в испуге при виде внушительного величия каменной пустыни. Казалось, они боялись пробудить эхо громадных мрачных сводов, с которых стекала могильная сырость, словно охладившая пылающие гневом головы и опустившаяся на их плечи, подобно свинцовой пелене.

Религиозные традиции, косность, привычки или воспоминания детства имеют такую власть над иными людьми, что многие из спутников каменолома, едва войдя, почтительно обнажили головы и старались осторожно ступать, чтобы заглушить шум шагов по звонким плитам. Затем они обменялись несколькими словами тихо, боязливо, вполголоса.

Другие, робко пытаясь найти глазами на неизмеримой высоте терявшиеся в сумраке арки гигантского нефа, чувствовали почти испуг, сознавая себя такими маленькими в этой необъятности, наполненной мглою… Но их волнение быстро улетучилось после первой же шутки каменолома, нарушившей эту благоговейную тишину:

— Тысяча чертей! — воскликнул он. — Что это мы примолкли, точно собираемся служить вечерню! Если бы еще в кропильнице было вино! Ну, тогда бы куда ни шло!

Несколько взрывов дикого хохота были ответом на эти слова.

— А разбойник успеет скрыться! — заметил кто-то.

— И мы останемся с носом! — прибавила Цыбуля.

— Можно подумать, что здесь есть трусы, боящиеся служек! — сказал каменолом.

— Никогда! — закричали все хором. — Никогда… мы не боимся никого!

— Так вперед!

— Да… вперед… вперед! — кричали голоса.

И возбуждение, на минуту было улегшееся, казалось, только удвоилось.

При бледном свете серебряной лампады глаза, привыкшие уже к полумраку, стали различать внушительную фигуру миссионера, стоявшего перед решеткой хор.

— Отравитель должен быть спрятан здесь, в каком-нибудь углу, — закричал каменолом. — Надо заставить священника отдать нам разбойника!

— Он нам за него ответит!

— Ведь он его скрыл здесь!

— Если мы его не найдем, он расплатится за обоих!

По мере того как проходило первое впечатление невольного уважения, испытанного толпой, голоса звучали все громче, лица становились все более свирепыми и тем более разъяренными, что каждый испытывал стыд за минуту колебания и слабости, проявленных перед этим.

— Да, да! — закричало несколько дрожащих от гнева голосов. — Нам нужна жизнь того или другого.

— Или обоих вместе!..

— Тем хуже для тонзуры! Зачем он помешал нам прикончить отравителя!

— Смерть ему! Смерть!

И со взрывом диких криков, гулко раздавшихся под огромными сводами собора, толпа, опьянев от гнева, бросилась к решетке хор.

Молодой миссионер, молившийся за своих палачей, когда его распяли дикари Скалистых гор, был слишком смел душою, слишком милосерден, чтобы не пожертвовать тысячу раз своей жизнью для спасения отца д'Эгриньи… человека, обманувшего его с таким низким и коварным лицемерием.