В Перми, куда он был доставлен, выяснилось еще одно немаловажное обстоятельство — причастность Думанского к подготовке террористического акта вместе с некоторыми слушателями переведенной в Екатеринбург Академии генерального штаба в Американской гостинице, где жили и работали многие сотрудники президиума Уралсовета и Екатеринбургской ЧК. Но в тот момент, когда Думанского приговорили к расстрелу за преступления против Советской власти, его уже в тюрьме не было: помещенный в тюремную больницу, он оттуда благополучно бежал.

Избежать кары ему помог знакомый по Петербургу студент-белоподкладочник Гончарук, служивший в военной канцелярии пермского гарнизона. Тот же Гончарук снабдил его документами на имя Левита и поместил его у своих приятелей.

Когда белые захватили Пермь, Думанский-Левит предстал перед ними в ореоле мученика «большевистских застенков», отважного монархиста, бескорыстно жертвовавшего жизнью во имя царя и отечества.

Еще больший блеск ему придало следствие по поводу расстрела Николая II.

Монархист Соколов, которому адмирал Колчак поручил это дело, решил создать из него всероссийскую трагедию. Мученики и злодеи были налицо. Не хватало лишь героев-освободителей.

Кривошеин, Вырубова, Нейдгардт, Пуришкевич, Борис Соловьев и Лохтина мало подходили для этой цели. То ли дело Думанский. И в феврале 1919 года Богоявленский записал в своем дневнике: «У истории много общего с публичной девкой: чтобы пользоваться ее милостями, вполне достаточно маленькой толики денег и отсутствия брезгливости. Сегодня с меня снимал показания Соколов. Произвел впечатление человека весьма честного и весьма ограниченного. И у живых и у покойников он видит только мундир с регалиями. Смерть Николая Александровича для него лишь гибель государя. Соколов много нападал на Распутина, считая его предвестником гибели царской семьи. Я никогда не был почитателем старца, но такие разговоры меня будируют. Я ему сказал, что человек, дважды принявший смерть уже одним этим искупил свои грехи[31].

Соколов расспрашивал о Борисе Соловьеве, Панкратове, Гермогене, Кобылинском, Яковлеве. Он прямо не говорил, но давал понять, что трагедии способствовала наша нерешительность. Это было подло, но он, кажется, не понимал этой подлости. От него, я узнал, что Яковлев перешел на сторону адмирала, но якобы по ошибке конвоира попал не к генерал-квартирмейстеру штаба верховного главнокомандующего, а к начальнику контрразведки полковнику Зайчеку, где бесследно исчез. Когда я подписал протокол допроса, Соколов сказал: «Если бы все русские монархисты вели себя подобно господину Думанскому, государь был бы спасен». Я промолчал: переубедить его мне бы все равно не удалось. Да и ни к чему все это. Итак, Думанский — герой. Не так ли создавались герои и ранее?»

Между тем Думанский пожинал плоды своих мнимых заслуг. Он стал своим человеком у министра финансов омского правительства Михайлова, прозванного Ванькой-Каином, чешского генерала Гайды.

Он занимался поставками в армию продовольствия и обмундирования.

Богоявленский, живший.некоторое время в Екатеринбурге, а затем в Омске, все более и более разочаровывался в «освободителях».

В его дневнике не без сочувствия приводилась фраза, сказанная Гайдой Колчаку: «Уметь управлять кораблем, господин адмирал, еще не значит уметь управлять Россией».

В другом месте Богоявленский писал: «В списке виновных в убийстве царской семьи, составленном генералом Дитерихсом и Соколовым, — 164 человека. Это смертники. Сакович и Медведев[32] уже убиты. Такая же участь ждет остальных. В штабе верховного это называют «священной местью». Месть не может быть священной. Кровь, кровь. Кругом кровь. С ужасом думаю о юношах, превратившихся в палачей.

Вчера был Гаман. Хвалился тем, что в одну ночь расстрелял тридцать семь человек, заподозренных в симпатиях к большевикам. Когда я попытался объяснить всю пагубность жестокости, он сказал: «Думанский совершенно прав: сейчас самое почетное звание — это звание палача. Сто тысяч голов, и Россия упадет на колени». Он так и сказал: Россия. Значит, борьба не против большевиков, а против России? Против мужиков, рабочих и мещан? Против народа? У него были безумные глаза профессионального убийцы. Спрашивал, нет ли у меня кокаина. Видно, мне недаром говорили о его связях с уголовниками. В нем ничего не осталось от прежнего юноши — ни чистоты, ни обаяния. Он палач. Совершенно не понимаю, что происходит…»

После того как Богоявленского вызвали в контрразведку и намекнули, что пора передать хранящиеся у него иконы из царской коллекции в фонд белого движения, он, предварительно связавшись с Кривошеиным, который находился тогда в Париже, решил пробираться на юг. Предполагалось, что все эти ценности, которые хранились в Москве или под Москвой, после победоносного завершения войны будут возвращены дяде Николая II, великому князю Николаю Николаевичу.

О пребывании Богоявленского в Одессе и Севастополе и о его новом отношении к белому движению читатель уже знает из показаний Азанчевского-Азанчеева: «Может быть, дело большевиков — дело антихриста, но дело Добровольческой армии тоже не дело бога». В Москву он приехал с теми же настроениями. Здесь его разыскал Гаман, который к тому времени окончательно опустился и обитал в одной из ночлежек на Смоленском рынке под фамилией Сердюкова. Вначале Гаман, по словам Думанского, бывал у Богоявленского довольно часто, и тот давал ему деньги. Затем Гаман стал его тяготить. После одной из ссор Богоявленский прервал с ним всякие отношения.

Адрес Богоявленского Лохтина и «перст сына божьего» узнали от Гамана. Богоявленский всячески избегал встречи со своими прежними друзьями. Но она все-таки состоялась на квартире Гончарука: некогда спасшего Думанского от смерти, а затем превратившегося в его приказчика.

В дневнике Богоявленского имелась запись:

«Уступил настояниям Ольги Владимировны и жалею об этом. Гончарук и Думанский заставили меня вспомнить то, что мне бы хотелось забыть. Перед глазами опять Тобольск и Екатеринбург. Мерзость. Все мерзость. Говорили долго и на разных языках. Думанский ни на йоту не изменился. Эти люди неприятны мне даже физически, особенно Думанский, выдающий себя за монархиста. Смешно и стыдно. Его разглагольствования о белой идее — кощунство. Как я и предполагал, цель встречи — выманить у меня полотна. Выглядело это, разумеется, донельзя благородно. Высший монархический совет и его императорское высочество неустанно пекутся об освобождении исстрадавшейся России. Долг истинных патриотов — всеми силами способствовать общему делу. Он, Думанский, готов пожертвовать на алтарь отечества не только деньги, но и жизнь. А от меня требуется совсем немногое: передать собрание полотен в надежные руки (то есть в руки Думанского). И эти «надежные руки» переправят их за границу. Все было очень возвышенно и… неубедительно. Я сказал, что, пока мне не будут представлены доказательства их полномочий, я отказываюсь вести какие-либо переговоры. Они были разочарованы».

Думанский и Гончарук таких доказательств не представили и не могли их представить, потому что никакого отношения ни к великому князю Николаю Николаевичу, ни к Высшему монархическому совету не имели. Это с исчерпывающей полнотой было установлено следствием. Но, думается, антиквар не отдал бы им картин в любом случае. И не только в силу своей старой неприязни к Думанскому, но и потому, что успел в значительной степени растерять свои монархические убеждения. Его монархизм, как мне кажется, носил личный характер, он основывался на его привязанности к Николаю II, к царской семье, причем эта привязанность не распространялась на других Романовых, с которыми его ничего не связывало. А пребывание в Омске, Екатеринбурге, Одессе и Севастополе, где он воочию увидел белое движение во всей его неприглядности, заставило Богоявленского по-иному взглянуть на многие вещи, переоценить ценности, и он не случайно написал Стрельницкому: «У меня нет прошлого, и я не заинтересован в его воскрешении». Действительно, у Богоявленского не было прошлого. Но, видимо, у него не было и будущего. Он оказался между двумя линиями окопов, на ничейной земле, оглушенный и раздавленный происходящими событиями, даже не пытаясь определить свое место.