Такова была психологическая схема ее ночного прихода и просьбы разобраться в «горелом деле». То обстоятельство, что некогда она была близка с подозреваемым и совсем недавно являлась моей женой, значения не имело: прошлого нет…

Но для Белецкого, Фреймана и Сухорукова все это имело громадное значение. Несущественное для Риты прошлое ставило меня в более чем скользкое положение, давая повод усомниться в каждом моем действии по расследованию «горелого дела». Оно наложило свой отпечаток на все, в том числе и на мой разговор с Эрлихом, которого я вызвал к себе вскоре после допроса Дятлова..

Должен сказать, что в отличие от начальника уголовного розыска первых лет Советской власти Александра Максимовича Медведева или, допустим, Сухорукова я никогда не ощущал в себе биения «руководящей жилки», хотя и занимал, относительно конечно, высокие должности в аппарате милиции. И Сухоруков, обронивший как-то, что я способен руководить только самим собой, и то не всегда, наверно, не ошибался. Мне не хватало многого, и прежде всего уверенности, что я все и всегда знаю лучше своих подчиненных. Особенно плохо обстояло дело с начальственным тоном. Мои указания, задания и приказы нередко воспринимались как советы и пожелания. О «разгонах» я уже не говорю.

И, вызывая к себе Эрлиха для объяснения по поводу «горелого дела», я предварительно прикинул, как подсластить горькую пилюлю. Я никогда не был уверен, что страсть к самокритике свойственна человеку даже в том случае, когда этот человек начал свою сознательную жизнь после революции. Еще меньше я был убежден в том, что раны, нанесенные самолюбию, заживают бесследно. Поэтому, пригласив Эрлиха, я вначале сделал нечто вроде краткого обзора его последних достижений — к слову говоря, они действительно были: два удачно завершенных дела, одно из которых числилось в безнадежных, — а уж затем перевел разговор к злосчастному происшествию.

В застывшем, словно на фотографии, лице Эрлиха ничто не дрогнуло: ни удовлетворения, ни настороженности.

— Мне пришлось приобщиться к оперативной работе в конце семнадцатого года, — говорил я, невольно подражая «отцовскому тону» Фуфаева. — В этом смысле у меня преимущество перед вами в семь лет. Начинал я зеленым мальчишкой. Но мне повезло со старшими товарищами и начальниками. Достаточно сказать, что некоторое время я находился в непосредственном подчинении у Федора Алексеевича Савельева. Вы, наверное, о нем слышали…

— Да, — подтвердил Эрлих, и чтобы у меня не осталось на этот счет никаких сомнений, добавил: — Бывший полицейский.

— Совершенно верно. Но главное в Савельеве не то, что он бывший полицейский. Он мастер своего дела, заслуженный работник красного уголовного розыска. Вам известно, что Савельев принимал участие в ликвидации Хитрова рынка, бандгрупп Кошелькова, Сабана, Мишки Чумы, Козули, Водопроводчика, Князя Серебряного, Лягушки?

— Это было, кажется, в восемнадцатом или девятнадцатом году? — не без умысла уточнил Эрлих.

— Да, в гражданскую войну. Но значительную работу он проводил и позднее. Даже сейчас, когда Савельев находится на пенсии, кстати говоря, персональной, к нему нередко обращаются за консультацией Сухоруков и другие старые сотрудники. Так вот, Савельев любил говорить, что нет ни одного свидетеля, достойного титула следователя. Этим он хотел сказать, что свидетель должен быть только свидетелем, что его нельзя наделять несвойственными ему функциями, следователь должен Получать сведения от свидетеля, а не свидетель от следователя. Я это усвоил.

— И вам бы хотелось, — с едва заметной иронией заметил Эрлих, — чтобы это усвоил и я?

Эрлих, кажется, вступал в бой. Ну что ж…

— Да, мне бы хотелось, чтобы вы это усвоили, Август Иванович, — подтвердил я. — Допрашивая Шамрая, я убедился, что для свидетеля он слишком хорошо знает материалы дела. Я, разумеется, не сомневаюсь, что вы руководствовались благими намерениями, но факт остается фактом. Поэтому я вынужден сделать вам замечание. Вы не имели права знакомить его с делом.

— Шамрай — пострадавший, — сказал Эрлих. — На него было совершено покушение. Дознание, как и само преступление, имеет к нему непосредственное отношение. Почему же от него нужно что-то скрывать? — Эрлих изобразил недоумение.

— Хотя бы потому, что дознание и предварительное следствие носят негласный характер, а Шамрай является свидетелем. Вы же не знакомили с материалами дела, а заодно и со своей версией, например, Гугаеву, вахтера и прочих свидетелей?

Эрлих поджал губы:

— Вы извините меня, Александр Семенович, но это неуместное сравнение, и я его не могу принять.

— Вот как?

— Да, не могу, — подтвердил он. — Шамрай не обычный свидетель. Он член партии, который, выполняя свой долг, едва не стал жертвой классового врага.

У меня к тому времени был уже несколько иной взгляд на роль Шамрая во всей этой истории. Но спорить с Эрлихом я не собирался.

— Закон не делает исключения ни для кого, в том числе и для членов партии, — сказал я..

Эрлих промолчал, но в его молчании явственно ощущалось несогласие и осуждение. В то же время в молчании, видимо, была и некоторая доля горького удовлетворения. Эрлих всегда относился настороженно к своему непосредственному начальнику. И вот Белецкий продемонстрировал наконец свое подлинное лицо.

— Вы странно рассуждаете, Александр Семенович, очень странно, — тоном врача у постели безнадежно больного сказал он.

Эти слова, а главное тон, каким они были сказаны, переполнили чашу моего терпения.

— Мне кажется, Август Иванович, что нам не стоит терять времени на дискуссии. Вы можете уважать или не уважать мое мнение, мнение Савельева. Но вы обязаны хорошо знать Уголовно-процессуальный кодекс и следовать его требованиям. В данном случае закон не дает Шамраю никаких преимуществ перед другими свидетелями. Он для нас с вами источник доказательств. А знакомя его с материалами дела и своей гипотезой, кстати говоря, весьма сомнительной, вы оказываете пагубное влияние на его восприятие происшедшего, а следовательно, на его показания. Ведь вы фактически навязываете ему свою версию…

— Я не могу с вами согласиться, Александр Семенович…

— Вы имеете право обжаловать мои действия по инстанции. А пока будьте любезны выслушать меня до конца.

Эрлих слегка побледнел, но сдержался.

— Обращаю ваше внимание на то, что вы допустили нарушение существующих правил допроса свидетелей. Это, помимо всего прочего, является служебным проступком. Попрошу учесть мои замечания и сделать на будущее соответствующие выводы.

Губы Эрлиха вытянулись в жесткую нитку.

— Вы меня поняли?

— Я вас хорошо понял, — подтвердил он и после паузы сказал: — Я прошу освободить меня от дальнейшей работы над этим делом.

Наиболее разумным со всех точек зрения было бы удовлетворить просьбу Эрлиха, тем более что за последние дни я настолько вработался в «горелое дело», что Эрлих стал для меня не столько помощью, сколько помехой. Но человек не всегда выбирает из возможных вариантов лучший. Мне казалось, что я и так уже чересчур обидел старшего оперуполномоченного и не имею морального права усугублять эту обиду. В конце концов, Эрлих получил положенное, а за один проступок два взыскания не налагают. И я сказал, что не собираюсь отстранять его от расследования.

— Но ведь фактически меня уже отстранили, — заметил Эрлих.

— Ошибаетесь, Август Иванович. Я вас не отстранял. Если вы имеете в виду мое участие, то это лишь помощь.

— Насколько я понял, мы избрали с вами разные пути.

— Разные пути?

— Ну, скажем так: разные версии.

— Что же из этого следует? Все версии, кроме одной, при проверке отпадут. Но проверить их надо. Тогда мы исключим возможность ошибки. Я не собираюсь в чем-то ограничивать ваши поиски. Но вы должны учесть то, что я вам сказал.

Эрлих наклонил голову и растянул губы в улыбке. На этот раз мне досталась четверть обычной порции. И поделом!

— Я учту все, что вы сказали, Александр Семенович.