Но вопреки его предположениям из Вологды мы выехали вовремя, но зато простояли два часа в Коноше и еще полтора в Няндоме. Несмотря на старания машиниста, пытавшегося нагнать упущенное из-за снежных заносов время, в Архангельск мы прибыли с' солидным опозданием. Здесь метели не было. О ней лишь напоминали снежные барханы у реки да сугробы.

Темнело вросшее в лед неуклюжее тело парома, рядом с которым примостилось несколько катеров и баркасов. По зимнику через Северную Двину редкой цепочкой двигались люди с чемоданами, мешками, баулами. Они шли туда, где мигал огоньками вытянувшийся на несколько километров вдоль реки город. Те, у кого было слишком много багажа, торговались с извозчиками, сани которых сгрудились на утоптанной площадке у выхода с перрона. Но торговались как-то вяло и неохотно. По-настоящему торговаться умеют лишь на юге.

Пока я прикидывал, брать ли мне извозчика или добираться до управления пешком, ко мне подошел человек в полушубке и валенках.

— Товарищ Белецкий?

— Он самый.

— А я Буркаев, заместитель начальника розыска. Заочно мы с вами уже знакомы. Ну а теперь будем очно.

— Давно дожидаетесь? — спросил я, пожимая протянутую руку.

— Порядком… Вас где падера накрыла?

— Метель? В Вологде.

— Вон что! Вологда — известная кружевница. А у нас тут побуранило чуток и угомонилось. Тишь да гладь да божья благодать.

У Буркаева было продолговатое лицо с крупным орлиным носом. То ли он не был архангелогородцем, то ли очень осмотрительно ходил по деревянным мосткам.

— Нам вчера из Москвы звонили, — сказал он. — Номер в гостинице вам заказан. С самолетом тоже в порядке. Завтра утром вылетаете. А вон и наш транспорт на полозьях…

Он подвел меня к легким санкам, которые в Москве называли «голубчиками».

— Как, Гриша, прокатим с ветерком гостя?

Гриша, снимавший с морды лошади торбу с овсом, обнажил в улыбке крепкие зубы:

— А как же! Чего-чего, а ветерка и тряски нам не занимать. Этого добра сколько хочешь. И самим хватает, и гостям остается.

Насколько я понял, и легкие, изящные сани с оленьей полостью, и приземистая крепкая лошадка с красивой сбруей были гордостью уголовного розыска Северного края. «Настоящая обвинка[38], — как бы невзначай сказал мне Буркаев, оглаживая кобылу по крупу. — Чистых кровей. И колокольчики, как положено, валдайские. Поглядите».

Действительно, колокольчики были валдайские, кустарной работы. На одном была надпись: «Купи — не скупися, езди — веселися», а на другом: «Купи, денег не жалей, со мной ездить веселей!»

— Хороши колокольчики? — спросил Буркаев, когда я забрался в сани. — Малиновый звон! Когда по Павлина Виноградова катим, в Соломбале слышно.

— То-то у вас с раскрываемостью неважно, — пошутил я.

Он усмехнулся:

— Чего зря колокольчики винить? Уж тут колокольчики не повинны. На операции мы ездим тихо. Но без звону, верно, не обходится… До стопроцентной раскрываемости не скоро докатим.

Лошадка оказалась резвой: я…не успел и оглянуться, как мы очутились на другом берегу Двины, стремительно пронеслись мимо Дома Советов, перед которым на пятигранном постаменте возвышался помор с оленем, и лихо подъехали к гостинице.

Поужинав в ресторане, я немного побродил по улицам города, которые по примеру Ленинграда почти все именовались проспектами, и отправился к себе в номер.

На следующий день утром двухместным самолетом — в Архангельске такие самолеты почему-то называли «бельками» — я вылетел на Большой Соловецкий остров, где мне предстояло дописать заключительные страницы «горелого дела».

XXIV

Я не люблю вторично, особенно после многолетнего перерыва, посещать памятные мне места и встречаться со старыми знакомыми. Это объясняется не страстью к новым впечатлениям, а естественной боязнью нанести ущерб воспоминаниям, которые становятся все дороже и дороже.

Годы учат ценить воспоминания, а они, как я неоднократно убеждался, чертовски хрупкая вещь, не любят толчков, ударов и редко выдерживают столкновение с действительностью.

С воспоминаниями следует обращаться бережно, холить их и лелеять, а главное — не испытывать на прочность…

К сожалению, это не всегда удается. Поэтому нестареющие красавицы юности превращаются в морщинистых старух с неразгибающейся поясницей и визгливым голосом, бесшабашные одноклассники, гроза садов и огородов, — в мнительных пенсионеров, а дикие прерии, по которым ты некогда мчался на необъезженном мустанге, — в пустырь, где одинокая коза с веревкой на тощей шее уныло щиплет траву…

Из четырех правил арифметики время благосклоннее всего относится к вычитанию, отнимая у воспоминаний их законченность, весомость, романтический флер и яркость красок. Если в конечном итоге воспоминание не превращается в нуль, то, во всяком случае, многое теряет. В общем, как утверждал один подследственный кладовщик, утруске, усушке и провесу подвергаются не только материальные ценности…

Я не могу сказать, что Соловки 1935 года оказались полной противоположностью тем, которые я застал в двадцатых. Нет, конечно. Но многое в них исчезло, поблекло, стало совершенно иным. Короче говоря, они уже не были Соловками моей памяти.

Функции нашей бригады, которая, включая меня, состояла из пяти человек, носили, я бы сказал, полуофициальный характер. Нам предстояла «доработка» нескольких уже завершенных дел. По сведениям администрации лагеря, на нас возлагалась проверка этих сведений: ряд осужденных за уголовные преступления действовал по сугубо политическим мотивам, преследуя явно контрреволюционные цели и выполняя задания антисоветских организаций. В частности, такие сомнения возникли в отношении участников банды Никиты Прохоренко, которая в течение нескольких лет терроризировала население различных городов Украины, а затем перебазировалась в центральную черноземную полосу. Социальный состав банды был весьма разнороден, но в ядро ее входили преимущественно кулацкие элементы. Они же составляли основу многочисленных, связанных с бандой групп. В многотомном деле — судебное разбирательство продолжалось около трех месяцев — имелись страницы, написанные и моей рукой. Два года назад одна из групп прохоренковцев — «желтые селяне» — осела под Москвой, в Краскове. Бандиты пробыли здесь недолго, меньше месяца, но успели за это время вырезать семью работника МГК ВКП(б) и пытались, правда неудачно, ограбить сберегательную кассу.

Банда Прохоренко, по крайней мере ее основная часть, просуществовала до начала 1934 года. Зимой ее блокировали в лесу под Воронежем. Девять человек, в том числе и сам Прохоренко, были убиты в перестрелке, а остальные задержаны. Бандитов судили. Наиболее активных участников приговорили к высшей мере наказания, а остальных к различным срокам заключения в исправительно-трудовых лагерях.

И вот в конце прошлого года в руки оперативных работников СЛОНа попало письмо, адресованное третьестепенному участнику банды Прохоренко, некоему Базавлуку, который содержался на усиленном режиме в Анзерском лаготделении. Письмо свидетельствовало о том, что не все участники банды Прохоренко выявлены и арестованы. Кроме того, некоторые фразы давали возможность предположить, что банда являлась не уголовным формированием, из чего исходили судебные органы, а имели связи с украинскими и русскими белоэмигрантскими организациями в Польше. За Базавлуком установили тщательное наблюдение. В результате в руки чекистов попало еще два письма, которые не только полностью подтвердили политический характер преступлений, но и дали некоторые ориентиры для более глубокого расследования деятельности банды, ее заграничных связей, каналов получения оружия, денег, инструкций. Кроме того, в кулацком поселении на Муксалме был обнаружен хорошо законспирированный «почтовый ящик». Кажется, им пользовались не только прохоренковцы…