Зайков снял закипевший чайник, разлил чай, поставил передо мной стакан.

— Мне бы не хотелось говорить о Юлии Сергеевне…

— Знаю, Иван Николаевич.

— Если бы вы больше не упоминали ее имени, я был бы вам очень благодарен. Более неприятную для меня тему трудно избрать…

— Это я тоже знаю.

— И тем не менее хотите продолжить разговор?

— У меня нет иного выхода, Иван Николаевич.

— Вот как!

— К сожалению. Для этого разговора, собственно, я и приехал на Соловки.

— Даже так?

— И это, кстати говоря, для вас не тайна.

— Я вас не понимаю, Александр Семенович.

— Понимаете, Иван Николаевич, прекрасно понимаете.

— Вы уверены?

— Разумеется.

— Откуда такая уверенность, позвольте полюбопытствовать?

— Вы получили письмо от Пружникова? — Он молчал, словно не слышал моего вопроса. А может быть, он действительно не слышал. — Получили или нет?

— Получил…

— Вот видите.

— Выходит, он писал под вашу диктовку? — обронил Зайков.

— Нет, письмо им написано самостоятельно, — сказал я, — по собственному желанию, точно так же, как и письмо Юлии Сергеевны.

— Но вы, конечно, знакомы с содержанием письма Пружникова? — Зайков ждал ответа.

— Тоже нет. Я не люблю читать чужих писем. Кроме того, Пружников не говорил, что собирается писать вам.

— Вы сами себе противоречите.

— Нисколько. Разве воображение — привилегия только куаферов? Зная ситуацию и Пружникова, нетрудно предугадать дальнейшее развитие событий, а следовательно, и содержание письма. Значит, я не ошибся?

— Не ошиблись.

— И как же вы отнеслись к моему возможному приезду?

— Откровенно?

— По возможности, если вас, конечно, это не затруднит.

— С полнейшим равнодушием, Александр Семенович. Ведь вы не в состоянии ни улучшить, ни ухудшить моего положения.

— Справедливо. Да я, признаться, к этому и не стремлюсь.

— И все же…

— И все же я обещаю не копаться в ваших отношениях с Юлией Сергеевной, или, если вас так больше устраивает, в семейных отношениях вашего однофамильца.

— Милость к павшим? — с иронией спросил Зайков.

Нет, рационализм и целесообразность. У меня нет необходимости расспрашивать вас о Юлии Сергеевне: я с ней в Москве беседовал. Что же касается ее личной жизни, то это сугубо ваше дело.

— Только ее, — поправил Зайков.

— Пусть так. В любом варианте меня интересует лишь один случай, который произошел 25 октября прошлого года. Но прежде я попрошу вас взглянуть на эти стихи.

Зайков взял из рук стихи, вслух прочел:

— «Здорово, избранная публика, наша особая республика…»

— Кем это написано?

— Вы же прекрасно знаете, что мною, — сказал он… — А если бы не знали, то легко могли установить с помощью графологической экспертизы.

— Графической.

— Графической. Я в сыске профан.

— Это ваше сочинение?

— Нет.

— А чье?

Он развел руками:

— Фольклор. Репертуар раешников. В конце двадцатых годов это исполнялось во всех отделениях и пользовалось у публики неизменным успехом. Это и еще: «Бросая темным братьям свет, нас освещает и просвещает наш Соловецкий культпросвет…»

— А почему раешник написан вашим почерком?

— Потому, что он одна из ста или ста пятидесяти копий, сделанных мною для поклонников жанра… Тогда я еще курил, а каждый экземпляр стоил пять папирос или полстакана махорки первого разбора. Самые светлые годы в моей новой жизни — признание, популярность, непоколебимый авторитет, вес в обществе. Я был принят в высшем свете, и даже Павел Нифонтович Брудастый, по кличке «Утюг», и тот удостаивал меня рукопожатием… Успех, слава, махорка… О чем можно еще мечтать? От одних воспоминаний голова кружится!

— Вы знаете, как попала ко мне эта бумажка?

— Нет, конечно.

— Странно, что Юлия Сергеевна не написала вам.

— Извините за тривиальность, Александр Семенович, но в жизни вообще много странного.

— Эта бумага оказалась среди Документов, брошенных в почтовый ящик. Перед этим документы находились в портфеле, который пропал у ответственного работника, управляющего московским трестом…

— Любопытно.

— Очень.

— Как же раешник попал туда?

— Видимо, новый обладатель портфеля, ценитель соловецкого фольклора, был рассеянным человеком.

— Вероятно.

— И еще одна деталь. На личных документах пострадавшего, брошенных в почтовый ящик, не оказалось фотографий владельца.

— Ценитель соловецкого фольклора сорвал их?

— Не сорвал. Снял. Очень аккуратно, как будто боялся повредить их…

— Вот как?

— Такое впечатление, что фотокарточки были для чего-то нужны.

— Зачем же они ему потребовались?

— А почему, собственно, «ему»? Не исключено, что они предназначались для кого-то другого…

— Например?

— Например, для товарища по лагерю, с которым он вместе был в «Обществе самоисправляющихся»…

— Смелое предположение, — Зайков усмехнулся. — Чересчур смелое… Но все-таки какое отношение ко всему этому имеет Юлия Сергеевна?

— Если не возражаете, я поделюсь еще одним «чересчур смелым» предположением.

— Ну что ж…

— Допустим — я повторяю: допустим — 25 октября 1934 года к Юлии Сергеевне в девять вечера приехал на квартиру ее старый знакомый, управляющий трестом, в котором она раньше работала, а затем вынуждена была уволиться. По собственному желанию, разумеется… Жена и дочь знакомого находились на юге, в санатории, поэтому…

— Если можно обойтись без подробностей, — прервал меня Зайков, — я буду вам очень благодарен.

— Извините, Иван Николаевич. Я могу обойтись без подробностей. Они не столь уже необходимы. В общем, через час или полтора уединение нарушил неожиданный гость — рыжеватый человек средних лет, приехавший в Москву с дальнего Севера. Муж Юлии Сергеевны, Иван Николаевич Зайков, отбывший наказание в Соловецком лагере особого назначения и живущий теперь на поселении, попросил навестить жену, передать ей письмо и маленькую посылку. Судя по всему, рыжеволосый симпатизировал товарищу по «Обществу самоисправляющихся» и принимал близко к сердцу его интересы. Застав у Юлии Сергеевны мужчину, он несколько превысил свои полномочия…

Зайков сидел, опустив голову. Я не видел его лица, только отливающие серебром волосы. Врачи, оперируя, пользуются анестезией. Мы же, рассекая скальпелем чужую душу, не прибегаем к наркозу. Обезболить душу, к сожалению, нельзя. Ни масок, ни наркоза. Один скальпель…

— Что же было дальше? — глухо спросил Зайков, не поднимая головы.

— Скандал. Настолько шумный, что его слышали соседи. Знакомый Юлии Сергеевны вынужден был спасаться бегством, благо его машина стояла у подъезда.

— Все? — Зайков сидел в прежней позе, но в голосе его я почувствовал какую-то новую нотку. Кажется, самое неприятное уже осталось позади. Последний надрез, и пусть этот треклятый скальпель летит ко всем чертям! — Все?

— Почти все, Иван Николаевич. Но соль здесь, так же как и в вашей назидательной истории, в самом конце. Учитывая, что рыжеволосый был не только благородным мстителем, носителем справедливости и так далее, но и человеком с определенным прошлым, а возможно, и настоящим, портфель Шамрая оказался у него. И распорядился он содержимым портфеля в полном соответствии со своими взглядами: часы и портсигар отнес в скупку, документы бросил в почтовый ящик, а фотографии как вещественное доказательство представил мужу Юлии Сергеевны, то есть вам… Что к этому можно добавить? Разве только то, что, изучая надписи на часах, он обратил внимание на фамилию Пружникова, бывшего заключенного и члена «Общества самоисправляющихся». О Пружникове он слышал, а возможно (это менее вероятно), знал его лично. Во всяком случае, часы, предназначавшиеся Пружникову, в скупку сданы не были. Пружников получил их, что едва не закончилось для него трагически. На этот раз все, Иван Николаевич.

Зайков молчал, и я не спешил прервать это молчание. Прежде чем принять решение, ему нужно было собраться с мыслями. Это было его право, и я не собирался на него покушаться.