Он, чуть приоткрыв глаза, выглядывал из-под шляпы и видел широкую, обтянутую стеганым ватником спину Куприянова. Видел, как тот наклоняется и крепкой рукой двигает блестящую ручку, открывая и закрывая дверь. В то время вход и выход был один — мимо водителя.

«Я-то сразу его узнал, как только подъехал к остановке. Смотрю, стоит такой важный, в шляпе. Только и он меня узнал. Как посмотрел, так и узнал. Ну, думаю, большим начальником стал. Теперь ему зазорно со мной здороваться на людях. Потом гляжу: его эти двое, что с ним ехали, сошли. Ну, думаю, сейчас подойдет поздоровается. Он сидит. Ведь узнал же. Я сам видел, что узнал».

Последняя остановка.

Никитин подошел к двери. Широкая промасленная рука легла на рукоятку и застыла. Последовала невыносимая пауза, после которой Никитин должен был оглянуться к водителю и узнать. Он бесконечно долго стоял. До последнего момента. Рука спокойно лежала на рукоятке и не двигалась. Стиснув зубы, Никитин оглянулся.

— Почему не открываете?.. — строго начал он, и замолчал, и узнал, и произнес удивленно и неуверенно: — Колька…

— Будет тебе прикидываться, — добродушно сказал Куприянов, — ты же меня еще на остановке узнал…

— Подожди, на какой остановке?

— На какой вошел. Смотрю, нос в сторону и полез в самый конец. Ну, думаю, заелся, друзей не признает.

— Да перестань, мы, понимаешь, шесть часов заседали, мать родную не узнаешь, а тут столько не виделись… Ну как ты? Так давай хоть поздороваемся. Здравствуй!

Он широко размахнулся руками и хотел было обнять Куприянова, но в последний момент сообразил, что на нем светлый макинтош, да и неудобно, стоя одной ногой на нижней ступеньке, обнимать сидящего в глубоком сиденье человека. И он сильно и звонко шлепнул Куприянова по широкой, твердой ладони и крепко, по-мужски пожал ее, вкладывая в это рукопожатие всю радость встречи. А потом долго похлопывал Кольку по плечу и про себя сожалел, что так неудачно вышло с объятием.

— А я здесь живу, — Никитин кивнул головой. — Может, зайдем ко мне? Вон мой дом. Видишь, третий отсюда? Я, брат, женился… Главное, стою и думаю, чего это шофер дверь не открывает, заснул, что ли? Смотрю, а это ты. Давай забежим ко мне. Жена будет рада.

— Нет, — сказал Куприянов, — зайти сейчас не могу, мне в гараж еще, как-нибудь в другой раз. Значит, говоришь, вон тот твой дом, третий?

— Обязательно заходи.

Этот день, вернее, вечер, стал поворотным для Никитина. Его прошлое, от которого он хотел отвернуться, встало перед ним. Он уже почти все забыл, он уже жил легко, сегодняшними заботами, работой, семьей, новыми друзьями, и вдруг эта встреча. Первое, что он ощутил, сойдя с автобуса, был страх. Сильный, безотчетный, неизвестно перед чем. Потом он всю ночь вспоминал войну. Вспоминал те эпизоды, в которых был настоящим бойцом, те бои, за которые ему приходили награды, вспоминал свои раны. Но все равно его война, в которой он победил, которую он начал рядовым, а кончил старшим лейтенантом, кавалером орденов, в которой он прослыл отчаянным храбрецом, не вспоминалась ему победной. Под утро, обессиленный бессонницей, он вышел на кухню и закурил. Присел на холодный табурет и, чувствуя, как между лопатками течет пот, понял, что больше он не сможет обманывать себя.

Понял, что вся война, начиная с того утра 1941 года, была пройдена им во искупление, что вся его храбрость, порой безрассудная, была для того, чтобы доказать себе, что он не трус. Вся его честность тоже для того, чтобы убедить себя в том, что он честный человек и никогда не мог поступить нечестно. И никогда не поступал.

Он понял, что то утро было, и ему никогда его не забыть. Он трус и нечестный человек, как бы он себя ни оправдывал. Как жить дальше? Имеет ли он право жить дальше? Разве может один поступок, совершенный по ошибке, по слабости, зачеркнуть всю жизнь, все добро, которое он сделал после? Разве он недостаточно казнит сам себя? Есть ли наказание тяжелее? Да и имеет ли он право сознательно, сейчас поставить точку, когда можно сделать еще так много полезного, когда он нужен людям, когда ему верят, когда то, что он делает, не щадя себя, необходимо всем? И ведь есть еще Настенька. Она любит его. Он теперь ответствен и за ее жизнь. Что будет с ней, если?.. И главное: разве теперь, когда все произошло, можно ли хоть что-нибудь изменить? Можно ли чем-нибудь помочь лейтенанту?.. У него осталась мать.

А что Куприянов? Через три дня, в воскресенье, Куприянов явился в гости к Никитину. Его встретили радушно. Был устроен стол.

Куприянов в своем новом костюме, в шелковой рубашке салатного цвета, при галстуке выглядел празднично и даже торжественно.

— Так вот вы какой… Большой, сильный. Я вас таким и представляла по Володиным рассказам, — улыбаясь и протягивая ему руку, сказала Настенька и как-то сразу расположила к себе Куприянова.

— Неужто он рассказывал обо мне? — прямодушно удивился Куприянов.

— А как же! Этим он меня и покорил, когда еще ухаживал, своими рассказами: про школу, про ваши, мягко выражаясь, детские шалости и проказы… Про войну. Как вы там встретились, как воевали. Какой вы были герой.

— Да чего там, — сказал Куприянов, — мы ведь недолго вместе воевали, несколько месяцев. Потом, как из окружения вышли, так и потеряли друг друга. Тяжелое было время. И то удивительно: как это мы там встретились все вчетвером?

— Да… — задумчиво сказал Никитин и посмотрел на Куприянова.

— А кто же четвертый? — спросила Настя. — Ты мне не рассказывал. Я его знаю?

— Был с нами еще один земляк, — сказал Никитин и снова посмотрел на Куприянова, — погиб в сорок первом.

Куприянов, сосредоточенно склонившись над своей тарелкой, закусывал салатом.

Когда Настя зачем-то вышла на кухню, Куприянов оторвался от еды и, не то спрашивая, не то утверждая, тихо произнес:

— Помнишь лейтенанта…

Вошла Настя. Никитин сделал знак глазами, прося Куприянова молчать. Тот снова уткнулся в свою тарелку.

— Что ж вы приуныли, воины? — спросила Настя. — Хоть бы спели что-нибудь.

«В другой раз он сам пришел ко мне в общежитие, — рассказывал Куприянов. — Мы и не договаривались. Он пришел неожиданно. Помню, осмотрелся, покачал головой…

— Так, значит, и живешь? Плохо…

— Не жалуюсь.

— Это не дело, — заявил тогда он и стал быстро устраивать мою жизнь, хотя я его об этом не просил. Даже наоборот — о моей жизни и речи не было. — Я сегодня же зайду к начальнику гаража и председателю исполкома. Поселим тебя в отдельной комнате. Негоже, чтобы заслуженный фронтовик жил в таких условиях.

— А что ребята скажут? Чем я лучше других? У нас тут половина фронтовиков. А ты, я вижу, большой начальник стал… Ты за всех так хлопочешь?

— Почему за всех? Ты ведь не все. Мы друзья. Мы должны помогать друг другу.

— Что-то ты, Володька, расхлопотался? Раньше за тобой такого не водилось.

Никитин вдруг замолчал, как споткнулся. Прошелся между рядами аккуратно застеленных коек.

— Мы взрослеем, Коля, начинаем понимать свою ответственность за всех близких… Молодость оттого и беззаботна, что безответственна. В общем, не хочешь, чтобы я за тебя похлопотал, не буду. Может, ты и прав. Но ты должен знать, что у тебя есть друг, к которому ты всегда можешь прийти. Что бы ни случилось.

— Хорошо, если так…

— Ты сомневаешься? — с тревогой спросил Никитин.

— Очень уж неожиданно я к тебе в друзья попал. Вроде всю жизнь были приятелями от нечего делать, а тут вдруг друзья… Скажи по совести, Володька, может, ты это просто со страху? Боишься за ту историю в сорок первом?»

Никитин молча надел шляпу и ушел. Когда за ним закрылась дверь, Куприянов вздохнул с облегчением.

Однако этот визит Никитина не прошел для него даром. Все чаще и чаще вспоминал он теперь о событиях сорок первого, трясущегося от страха Никитина… Что-то от того, обезумевшего от страха человека осталось в Никитине по сей день. Особенно это видно было в последний раз.