— Действующие лица… — Аркадий Ефимович читает спокойно и невыразительно, но его ровный голос проникает в мое сознание и что-то задевает там. Мне интересно.

Два вечера я слушаю его, а на третий — мы делимся впечатлениями.

Тонников говорит:

— Геннадий, вы, наверное, удивитесь, но меня уже очень давно мучает загадка. А кто же такой Чацкий? Правда, его мировая литература ставит рядом с образами «опасных мечтателей» — с Дон Кихотом, Гамлетом, насмешливым и одиноким Альцестом. Я в какой-то мере с этим согласен, но не во всем.

— А меня, знаете, — в тон Аркадию Ефимовичу пускаюсь я в рассуждения, — здорово злит предательство Софьи. Чацкий ее любит, а она пускает слух о его сумасшествии. Как верить после этого женщинам? А кому толкает Чацкий свои мысли, кому их говорит — Фамусову, Скалозубу, Молчалину, на бале — бабулям?..

В течение месяца театральная студия Аркадия Ефимовича почти полностью оказывается сформированной. И он принимает решение ставить комедию «Горе от ума». Мне Тонников доверяет роль Чацкого. Он объясняет это так:

— Мне кажется, что наряду с благородством внутри вас зверь. Вы замечали за собой, что вы ходите, как зверь? Сильный и бесшумный. Знаете, а это интересно. Зверь, одинокий волк, флажками красными обложенный. А почему бы и нет? Это как следует надо продумать. Как выразился Пушкин, по своей «нагой простоте» комедия — произведение новаторское.

Из его слов я ничего не понял.

Прошло время. Из студии я не ухожу. И самое удивительное в том, что я после занятий со Светой достаточно благополучно сочетаю театральную студию с учебой и работой. И нигде у меня не появляется проколов. Большую часть времени я провожу вне дома и сплю по пять-шесть часов. Я продолжаю встречаться со Светой, но только у себя дома. Возможности для повторения новогодней ночи у нас нет. Видимо, это и является одной из причин того, что мы постоянно ссоримся в последнее время.

В один из вечеров в гримерной клуба, где стены вместо обоев оклеены афишами, мы пьем чай из огромного самовара. Мы — это Виктор Сизов, представительный мужчина, работающий электротехником, будущий Фамусов; Тамара Коробец из заводоуправления, ей предложено сыграть Софью Павловну; худой и длинный Женя Гридин из конструкторского отдела, намеченный быть Молчалиным, и я. А вообще-то в комнате сидит человек пятнадцать.

Женя с Виктором продолжают свой вечный спор, как они говорят, о сути комедии. Оба мыслителя до такой степени погружены в полемику, что у них нет никакого желания спуститься на грешную землю. А у меня свои задумки. Я хочу привлечь внимание к своей особе Софьи Павловны, то есть Тамары. Очень она интересная девушка, непосредственная, прибегает на репетиции всегда веселой, оживленной. И сегодня я в который раз дивлюсь и даже завидую ее жизнерадостности. Ей лет восемнадцать, и я бы не сказал, что она красива. У нее треугольное лицо и вздернутый нос. А поражают ее яркие, почти зеленые глаза с приспущенными уголками и золотистые вьющиеся волосы, спадающие на плечи. Они мне кажутся золотыми.

И вот на удивление всем я встаю из-за стола и начинаю громко декламировать целое явление из пьесы. Как только я замолкаю, Тамара бросается ко мне, повисает на шее и кричит:

— О, мой любимый, не виноватая я, не виноватая я! Это все Грибоедов! Это он, подлец, свел меня с Алешкой Молчалиным. Разве я сама на такое бы пошла? Да не в жизнь. Чацкий, прими меня назад.

У присутствующих эта сцена вызывает сначала смех, а потом громкие аплодисменты. Все это наблюдает и Тонников, войдя незамеченным в гримерную. Аркадий Ефимович дожидается окончания овации и выходит в центр комнаты. На нем уже нет фетровых сапог. Он в добротном черном костюме, белой рубашке с бабочкой и новеньких ботинках.

— Друзья мои, — обращается он к студийцам. — Я вместе с вами получил величайшее удовольствие от прекрасного экспромта. Тамара и Геннадий — талантливые люди. Но к таланту нужно еще приложить и умение. Эти слова я отношу ко всем вам, друзья мои. Надо учиться. Вы спросите, где учиться? Здесь же, в студии, в процессе работы. Мы будем заниматься дикцией и речью, сценическим движением, танцами и многим другим. Поставить Грибоедова — это не один и не два месяца тяжелого, упорного труда. К тому же студия не основное ваше занятие. Но вы все любите театр, и в этом залог успеха.

На каждой репетиции Тонников ставит перед нами новые задачи. Он кричит, носится по сцене, как сумасшедший, объясняя мизансцены. Втолковывает нам суть той или иной роли. Режиссер ищет, все время что-то ищет. Он добивается какого-то общего ритма, он пришлифовывает нас друг к другу и хочет, чтобы мы вели себя на сцене просто и естественно.

Кстати, Аркадий Ефимович, какую бы роль ни объяснял, все время возвращается к Чацкому, все шире и глубже раскрывая его образ, но об одиноком звере уже не упоминает. Он сосредоточивает внимание студийцев на том, что вложил Грибоедов в Чацкого.

— Грибоедов, — говорит Тонников, — дал Чацкому всю свою чувствительность, язвительное остроумие, свои взгляды на общественное устройство России, размышления о ее прошлом и настоящем…

Идет уже двадцатая, если не тридцатая, репетиция диалога Чацкого с Фамусовым, когда Аркадий Ефимович вдруг начинает на меня кричать:

— Кого вы играете? Вы играете идиота! Надо же соображать, что Чацкий, этот пылкий и благородный человек, дружил с самим Грибоедовым, с гением, и напитался его мыслями и остротами, его сатирой. Вы не справляетесь с ролью. Вы говорящий болван! Вы пытаетесь сыграть благородного человека, но для чего, зачем?..

И тут я начинаю закипать. Еще мгновение, и я разорву этого лицедея из Сибири. И вдруг его тон вмиг меняется:

— Так, так, Гена, — подскакивает Тонников ко мне. — Вот так! Вы и правда зверь. Доносите, доносите свои чувства до зрителя…

Поздний вечер. Все студийцы уезжают домой, а я все хожу по сцене и читаю по истрепанной за время работы над ролью тетради свой текст. Аркадий Ефимович постоянно требует от меня чего-то нового. Вот и сегодня.

— Учтите самое важное, — говорит он. — Чацкий нынче зрителю может быть интересен не только тем, что он все время в центре событий. Главное, он интересен тем, что через него проступает другая современная тема. А пока что ваш Чацкий пустой, прозрачный, ничем не наполненный.

И я ищу, ловлю эту современность.

— Все мучаешься? — слышу я из-за кулисы голос Тамары. — Упрямый ты. Я тебе не мешаю?

— Иди сюда, что ты прячешься, Тамар? — поворачиваюсь я на голос. И она входит в полумрак сцены. Сказочно прекрасная в белом платье, под которым в волнении вздымается грудь. Ее лицо горит.

— Я осталась специально, чтобы сыграть тебе на рояле. Когда-то в детстве я серьезно думала стать пианисткой. Моими любимыми композиторами были Бах, потом Бетховен, а теперь меня тянет к Моцарту.

Сцена и пустой темный зал заполняются звуками, нет, светом. Свет исходит от Тамары. Она возжигает огонь, сама облекаясь красотой его сияния. И свет этот ясный кажется мне светом преображения. Слезы катятся у меня из глаз. Мне чудится, что этот благой и вечный свет входит в меня, заблудшего, чтобы исцелить, напоить и согреть. Но вот я вижу два светлых столба, которые на моих глазах истончаются и редеют, а потом пропадают совсем. И вдруг снова яркий свет, а перед ним залегли неясные тени. И я иду на этот яркий свет и всем существом осязаю линкую, кишащую кем-то коварную, непроницаемую пустоту. Как мне проскочить эту вяжущую пустоту, этот поток тьмы…

Тишина. И снова будничные звуки.

— Как я играла? Тебе понравилось? — поднимает глаза Тамара.

— Ты не играла. Ты меня околдовывала, — шепчу я.

— Значит, получается! — восклицает Тамара и смеется. И я слышу самый музыкальный, самый заветный, самый счастливый девичий смех. С этого вечера я провожу с Тамарой почти все свободное время. И при каждой встрече с ней мое сердце наливается счастьем от ее кружевного, радужного смеха. Он у нее рождается порой ни с того ни с сего. Она улавливает что-то ею только слышимое — и смеется. Да так заразительно, что смех разбирает и меня.