Рюмочку… Водочная рюмка емкостью двадцать – двадцать пять граммов сохранилась в литературе да в редких ресторанах. Нет рюмки. Ее вытеснила стопка. Но в этой среде и стопка отжила свое: водку «глушили» стаканами.

Для нашей психиатрии клиническая картина алкоголизма ясна не со вчерашнего дня: «Торможение сложных мозговых функций. Дегенерация нервных элементов. Гибель задерживающих влияний. Болезнь высших психических процессов. Деструктивные, необратимые изменения».

Люди в среде Окунева считали себя всезнающими, образованными, с собственными представлениями о жизни. Для них специальный язык медика – презренная тарабарщина.

Дегенерация нервных элементов – это моральное одичание. Усиливаются эгоистические тенденции, слабеют задерживающие влияния; облегчается возможность осуществления обмана, воровства, насилия.

Болезнь высших психических процессов – исчезновение чувства меры, такта. Гаснет понятие чести, понятие о долге перед собой, иначе говоря – перед обществом, перед семьей… На сцену вырывается дикая свора низких инстинктов.

Деструктивные, необратимые изменения – безвозвратная гибель лучших качеств человеческой психики. Круг понятий и интересов сужается и сужается, ум делается тугим, все труднее воспринимается сколько-нибудь новое и сложное. Зрение становится хуже, краски тускнеют. Не ощущая наступления ночи, алкоголик погружается во мрак мысли, в темноту чувств. Слабеет и слабеет способность объективно оценить свои поступки, свою личность. Исчезает драгоценнейшая способность самокритики. Взамен утраченного, не встречая сопротивления, разрастается самомнение – эта раковая опухоль личности.

Есть нечто фанатическое в самомнении пьяницы. Попытка в чем-либо убедить его, на что-то открыть ему глаза вызывает злобное сопротивление: он-де сам лучше всех все знает!..

Это-то самомнение и вывозит пьяницу в его собственных глазах.

На целую степень повышать бы наказание алкоголику-преступнику: «…за сознательную психологическую подготовку себя путем длительного, систематического пьянства к совершению антисоциальных поступков…»

3

В Н-ик Александр приехал ночью и в темноте не без труда нашел дом, где квартировал Гавриил.

Маленький южный город дышал удивительным для жителей больших центров спокойствием. Но обитателя Восточной Сибири, знакомого с глухими таежными приисками, тишиной не удивишь.

В садах и садиках, около темных массивов растительности, около клумб высоких гортензий, светлых даже ночью, медленно, на высоте человеческого роста, чертились пунктиры желтенького света: брачные полеты южных светлячков.

Вот и знакомая калитка в ограде; она на запоре. Александр постучал. Совсем рядом проплыл светлячок. Скрывшись в листве, он погорел угольком, освещая волшебную пещеру, и погас. Было, вероятно, за полночь. Светлячки устали.

Александр Окунев постучал сильнее. Он не помнил, но собаки, конечно, не было: она бы залаяла. Пошарив, Александр нашел задвижку.

Под ногами громко шуршал гравий. Александр остановился перед домом:

– Есть кто?

– Кто там? – отозвался женский голос из открытого окна.

– Я к Окуневу.

– А что вам надо? Поздно, он спит. Приходите завтра.

Александр вспомнил имя домохозяйки:

– Марья Алексеевна, я его брат.

– Подождите минутку.

В комнате вспыхнула спичка, загорелась керосиновая лампа.

– Войдите. Только не глядите: беспорядок у меня. Здравствуйте. Теперь узнаю вас. Так приехали?

– Да. На один день.

– Брат-то ваш дома, да только нехорош.

– Чего это?

– Запил. Вышел вечером в сад, свалился. Еле поднялся. На земле холодно, хоть и лето.

Хозяйке очень хотелось поговорить, но Александр перебил в самом начале поток пустословия:

– Я с дороги. Пройду к нему.

Дверь из сада в комнату Гавриила была открыта настежь.

– Сам отпер, я с вечера прикрывала, – заметила хозяйка, провожавшая Окунева.

– Ладно. Спасибо, я справлюсь, – нелюбезно ответил Александр. Его злила навязчивость Марьи Алексеевны, женщины тучной, рыхлой и словоохотливой. В свое время Арехта Брындык, ведя разведку по следу Гавриила Окунева, хорошо использовал разговорчивость Марьи Алексеевны, чего, конечно, Александр не знал.

– Как хотите, – подчеркнуто холодно сказала Марья Алексеевна, вздернув головой в частых папильотках. Она не могла расстаться с кокетством, свойственным более нежному возрасту.

– Покойной ночи.

4

Светя карманным электрическим фонариком, Александр нашел на столе массивный медный подсвечник и зажег свечу. Остатки какой-то снеди в глубокой тарелке, два граненых стакана, – один с трещиной; на столе горлышками в разные стороны валяются две пустые бутылки и стоит одна полупустая – первое, что заметил Александр.

Стены комнаты глухие, с одной дверью в сад. Тот самый отдельный ход, о котором говорила домохозяйка Брындыку. Над хилой этажеркой из тоненького, крашенного черной краской бамбука на пунцовой ленте гипсовый барельеф в стиле Марьи Алексеевны: пара пухлых голубков, целующихся позолоченными клювами, в комбинации с малиновым сердцем и синим якорем. Словом, верность и страстная любовь, объединенные храброй рукой анонимного скульптора для услаждения еще не тронутых культурой дореволюционных вкусов мелкого мещанства. На этажерке – большая гипсовая кошка с отбитым ухом.

На полу – два поваленных стула, порченных шашелем, и разбросанные принадлежности мужского туалета.

На стене – старенький кавказский ковер с прямоугольным рисунком, выполненным черной и красной шерстью, а над кроватью другой ковер, быть может работы того же Брындыка: на клеенке небывалый лес с опушкой, на опушке два оленя, под опушкой ручей, в ручье полнотелая «дама», в меру цензуры нравов скрытая длинной кружевной рубашкой, которой (дамой или рубашкой) любуются нескромные олени.

Кровать мятая, скомканная телом Гавриила. Из-под кровати высовываются углы двух чемоданов.

Действительно, Гавриил был «нехорош». Лежал он полуодетый, наискось, со свесившейся ногой.

– Ганя! – Александр потряс брата за плечо. – Ганька!

Провозившись какое-то время без всякого успеха, Александр обозлился:

– Ну, браток, дождался! Я тебя оживлю…

Он прижал уши Гавриила ладонями и начал тереть: старый прием вытрезвления пьяных. Гавриил терпел, как мертвый. Жестокий по натуре, Александр азартно терзал уши брата, пуская в ход всю силу.

Внезапно Гавриил подскочил, едва не ударив лбом в лицо низко согнувшегося брата. Перевернувшись, Гавриил сел на кровати, выпучив глаза в налитых водой веках.

– Что, опамятовался? – спросил Александр. Гавриил бессмысленно молчал.

– Не узнаешь?

Не глядя на брата, Гавриил указал в угол:

– Опять пришла? Пошла, пшла, пшла, – он махал рукой и пробовал топать, чтобы прогнать воображаемую крысу. – Брысь, киш, киш, киш, проклятая!.. Ишь, повадилась!.. Пшли, дьяволы!..

Очевидно, крыса была уже не одна. Гавриил опасливо подобрал ноги. А, может быть, в комнату на самом деле забежала крыса? Александр посветил фонариком в угол. Там ничего не было, но луч света произвел свое действие.

– Ага, ушли! – сказал Гавриил. Сидя на узкой кровати, он откинулся, опираясь спиной на стену, и заговорил, заговорил… В бессвязном потоке слов, как щепки в переполненной ливнем мутной канаве, крутились отдельные фразы, которые ловил Александр Окунев. Гавриил несколько раз называл незнакомые для старшего брата имена – Леон, Арехта Григорьевич и фамилии – Томбадзе, Брындык, очевидно, принадлежавшие этим именам. С именами путались названия золотого песка: земляное масло, металл, желтяк, золотишко, песочек. Гавриил болтал о каких-то встречах, ценах, граммах, будто бы торговался, что-то обещал, грозился, хныкал, просил, доказывал. Прорывались странные обрывки: что-то о доносах, арестах, лагерях… Он торопился все больше: не только смысловая, и грамматическая связь исчезала, обрывки фраз превратились в отрывки слов, жеванных, скомканных слогов-выкриков и закончились лепетом.