— Я тоже не поеду, — сказал я тете Клаве. — Я с тобой буду.
ВЫЦВЕТШАЯ ФОТОГРАФИЯ
Мы напрасно волновались, — отец отказал Сиверсу. «Приказчикову дачу» купил кулак Нифонтов. А Сиверс уехал и больше не напоминал о себе.
В сентябре мне исполнилось четырнадцать лет. Тетя Клава испекла сладкий пирог и воткнула в середину пучок бумажных цветов. Они очень смущали меня. Парадная толстовка резала под мышками: я вырастал из нее. Пришли мои приятели — Женя Надеинский и Шура Петелин. На них тоже всё было тесное и до того чистое, что они боялись сделать лишнее движение. Я не пытался их развлечь. Не знаю почему, но на торжестве, устроенном в мою честь, я чувствовал себя ужасно неловко и глупо.
Вечером отец позвал меня к себе, чтобы побеседовать по душам. Он любил такие беседы. Он был доволен, когда ему удавалось «пронять», «взять за живое» меня, тетю Клаву или кого-нибудь из своих учеников.
— Я наблюдал за тобой и мальчиками, — начал отец, — и нахожу, что вы представляли жалкое зрелище. Вы стесняетесь взрослых. Вам не о чем говорить в их присутствии. Чем же заняты ваши головы, возникает вопрос? Я не случайно коснулся сегодня этого. Ты уже почти юноша.
Словом, отец советовал мне подвести итог прожитому году, составить план на следующий и постараться больше и упорнее заниматься. Как обстоит дело с историей села Клёнова? Что-то она медленно подвигается. Смогу ли я выполнить такую задачу один? В этом году в школе будет организован краеведческий кружок — кружок юных историков, натуралистов, собирателей песен и сказок.
Тут я стал слушать отца внимательней. Целый кружок? Это интересно. Я как историк зашел в последнее время в тупик. Из столетнего деда Евдокима — самого старого клёновского жителя — я выудил всё, что мог.
Вдруг отец встал и указал на старую, пожелтевшую фотографию на стене. Портрет выцвел неравномерно: лицо сделалось белобрысым, безбровым, зато на рубашке можно было пересчитать все полоски и пуговки. В семейном альбоме был другой портрет этого же человека, — там он снят примерно в моем возрасте, с матерью. Стройный мальчик с вздернутым носиком, который словно тянет за собой верхнюю губу и чуть открывает ровные зубки. Поэтому кажется, что он улыбается. Именно по той детской фотографии знаю я этого человека и чаще всего рисую себе его как своего сверстника.
— Ты знаешь, кто это? — спросил отец.
— Дядя Ефрем.
— А всё-таки… Кто он такой был?
На это я не знал, что ответить. Простой и понятный в свои тринадцать или четырнадцать лет, он куда менее ясен взрослый. Отзываются о дяде Ефреме различно. Тетя Катя, например, удивляется: как могла тетя Клава выйти замуж за такого беспутного! Он забросил жену и дом ради каких-то сумасбродных фантазий; не хотел работать, как все: невесть что воображал о себе. Если послушать тетю Катю, выходило, что Сиверс не ахти как виновен в гибели дяди Ефрема: он сам себя погубил. Возразить тете Кате я не умел. Я только думал, что чудаковатый дядя Ефрем был, верно, не так уж плох, если завоевал любовь строгой тети Клавы.
— Дядя Ефрем, — сказал отец, — прожил свой век неудачником.
— Что значит неудачник? — спросил я.
Отец засмеялся, снял очки и протер ладонями близорукие глаза:
— Да, к счастью, теперь это слово исчезает. И скоро его вообще не будет. Видишь ли, умный, талантливый был дядя Ефрем, а сруб сгорел.
Да, так оно и было. Я не раз видел у отца газету царского времени, с иллюстрацией, отчеркнутой красным карандашом. В кольце зрителей пылал бревенчатый сруб. Невозмутимые всадники с саблями возвышались над толпой. То были полицейские. Подпись я знал наизусть: «Плачевный результат испытаний огнеупорной краски крестьянина Ефрема Любавина». В толпе был и Сиверс. Впрочем, искать его в черном сгустке голов, похожем на икру, бесполезно. Даже дядю Ефрема и то не найти. Голова в платке, белеющая в задних рядах, за лошадью полицейского, — быть может, тетя Клава. Отец в то время учился в Петербурге, так что подробности знаменательного дня мне известны только со слов тети Клавы.
— Дядя Ефрем был очень несчастен, — продолжал отец. — Даже самый близкий человек не сочувствовал ему. Ведь мой отец мог дать образование только сыну, на дочерей средств не хватило. Клава не могла даже понять, чем занят ее муж. Она считала его талант проклятием, ненавидела его талант. Ты понимаешь, Сергей, какой это ужас? Какая страшная была жизнь!
Волнение отца передалось мне. События, знакомые с детства, поворачивались передо мной, обнаруживали неведомые до сих пор стороны и новый смысл. Я вдруг почувствовал себя старше. Ведь отец впервые заговорил со мной так.
— А дарование у Ефрема было. Самоучкой постигнуть такую сложную науку, как химия! Сколько опытов он проделал, с каким упорством! Он жег костры за деревней, в овраге, клал в огонь деревяшки, покрытые краской. Над ним издевались, а он всё палил свои костры. Он хотел избавить наше крестьянство от пожаров, от «красного петуха», уносившего каждый год многое множество дворов. И заметь: в кострах краска вела себя хорошо, а на публичном испытании сруб сгорел. Почему? Я в свое время снесся с одним специалистом, который принимал близкое участие в трудах дяди Ефрема. Правда, специалист не ахти какой… Он уверял меня: Ефрем стоял на правильном пути и непременно добился бы своего, если бы поработал еще. Одно дело — маленький костер, другое — сруб, обложенный кучами хвороста. Нужно было усовершенствовать состав краски.
— Папа! — воскликнул я. — Значит, он мог стать знаменитым изобретателем?
Эта мысль поразила меня. Наш дядя Ефрем мог занять место рядом с создателями паровоза, парохода, электрической лампочки! Чего доброго — и о нем было бы сказано в школьной хрестоматии. Но почему же он бросил свои поиски и уехал куда-то с Сиверсом? Должно быть, решил, что ничего не выйдет? Вот ведь досада!
Я обрушил град вопросов на отца. Он печально улыбнулся, кутаясь в плед:
— Мальчик мой, дядя Ефрем был беден. На опыты нужны были деньги. Не думай, что он упал духом. Нет, нисколько. Но ему никто не помогал. Он поехал добывать деньги.
В тот вечер я долго не отставал от отца. Куда отправился дядя Ефрем? Правда ли, что Сиверс обманул его? Я хотел знать всё. У отца на столе лежала стопка тетрадок по русскому языку, ему предстояло проверять их, он уже несколько раз раскрывал одну. Раскрывал и клал обратно, — ему жалко было отпускать меня. Да, дядя Ефрем не получил того, что сулил ему Сиверс. Так, по крайней мере, говорится в дядином последнем письме: «попутал меня бес довериться Сиверсу». А подрядился дядя Ефрем в Дивногорск, — это километров восемьсот от нас. Там капиталист, у которого Сиверс служил в приказчиках, затеял добычу асфальтита. В то время вербовщики, нанимая рабочих, обычно привирали: расписывали беднякам разные блага, хотя надобности особой в этом не было, — местность наша была малоземельная, голодная, и мужики соглашались на любую плату. Выходит, Сиверс и дяде Ефрему наврал. Однако первые месяцы дядя Ефрем не жаловался; а потом, вслед за последним его письмом, пришло другое — из конторы, с черной траурной каемкой. В нем не было никаких подробностей; Любавин Ефрем Федорович стал жертвой несчастного случая, — вот и всё. О том, как это произошло, написал Сиверс. Дядя Ефрем был нетрезв и оступился в темноте. Сиверс присовокупил: его-де, как цивилизованного человека, всегда неприятно поражал странный характер русских. Напрасно он, Сиверс, поощрял Любавина в его работе над огнеупорной краской, напрасно подыскал место с хорошей оплатой. Любавин показал, что у него нет той твердости воли и дисциплины, которая необходима для достижения цели.
— Высокомерное, холодное письмо, — сказал отец. — Не понравилось оно мне. Вместо того чтобы утешить родных Ефрема, он вздумал поучать. Ну вот, Сергей, я и предлагаю. У вас будет краеведческий кружок, займитесь Ефремом Любавиным. Разберитесь в его записях, рецептах, составьте его биографию. Может, из трудов Ефрема удастся извлечь что-нибудь полезное. Тут понадобятся и историки и химики.