Ро́здал я на тонях почту и достиг смолокурни к вечеру. У Самохваловых я ночевал. Утром Анна сунула мне узелок с ватрушкой.
Самохвалов проводил меня до вала. Простился с ним, сел на пенек, перемотал портянки. Великое дело — перемотать в походе портянки!
Ну, давай, Евграф! Шагом марш! Не оглядывайся. Вся твоя надежда на ноги. Вспомни, как бывало в наступлении, на Псковском участке. Однажды вот через такое же болото пятьдесят километров за день прошли.
Здесь природа потрудилась, спасибо ей, соорудила, словно специально для меня, дорогу.
Вал сухой, порос жесткими травами, сосняком. Под сапогами песок скрипит. А местами вал тонет в трясине, заплывает черной грязью.
Еще часа три шел я по валу. Горы, вот они, за болотом сразу. Всегда в дымке, как в снегу, — оттого, верно, и названы Зимними. Конечно, если взять и поставить рядом гору Ай-Петри в Крыму, куда я лазал с экскурсией из санатория, то это не более как холмы. Но по нашим краям — горы. А подъем тут несравнимо тяжелее, местность что ни есть дикая. В ложбинах лесная чаща немыслимая — в ней только топор Николая Куликова и стучал. Бурелома там, гнили скопилось — страсть! Да еще завалы камня. Но главное препятствие — глина. Хорошо, дождей давно не было, а то нечего и соваться туда.
Николай водным путем к своей пещуре проник, а по суше, ох, намаешься!
Два пота с меня сошло, пока я на хребет взобрался. Глина хоть и застыла, пообсохла, а всё же скользкая она, всё, проклятая, норовит сбросить меня назад! Да, хуже болота такая суша! А что тут творится осенью или по весне, когда потоки глины свергаются с откосов!
Говорят, до войны один пастух забрел сюда и погиб, так и не нашли его. Не курбатовский, — из Пахты.
Повыше, на ветру, на солнечном припеке, глина тверже, трещины во все стороны разбегаются, как паучьи лапы. Торчат редкие сосны. За ними, далеко впереди, открылось море. Но не туда надо мне смотреть. Шагаю я, глядя всё время вниз, в излучину Гагачьей реки, шумящей слева, под обрывами. То и дело показывается сквозь заросли ее мутная густо-желтого цвета вода.
На ней, на реке Гагачьей, поставил Николай свой завод. Многое с тех пор изменилось. Говорят, там пожар лесной прошел, тому годов пятнадцать. Давно исчез пал, прикрылась его чернота новой зеленью, не сохранилось, поди, и уголька. Но вековой лес начал как бы мельчать. Я напрягал зрение, стараясь различить хоть обгорелый тычок, и наконец заметил не один такой ствол, а три, на поляне, среди кустов малины. Верно, тут, поблизости…
Но признаков постройки я пока не видел. Если огонь уничтожил, — печная кладка должна уцелеть.
Прошел я дальше по хребту, осматривая долину. Красная полоса глины пересекла лес, протянулась к реке, а за ней стеной стоят могучие деревья. Эти старше самого Николая, не то что его мастерской. Я уже стал спускаться, чтобы получше разведать местность, как вдруг в зелени хвои блеснула другая зелень, светлее и ярче. Она была почти белой, эта диковинная зелень, и я смотрел на нее, смотрел, и сердце у меня заколотилось в груди.
Нет, не хвоя это и не малинник, отливающий серебром. Мох! Ну да, мох на ветхой крыше, вот что это такое! Не помня себя, я сбежал вниз. Да, так и есть! Господи, да есть ли человек счастливее меня!
Не сгорел завод! Не сгорел!
Огонь немного не дошел до него. Метров тридцать. Глина спасла постройку, отразила пожар. Всё еще не веря удаче, я подошел и приложил руку к бревенчатой стене. Она покосилась, а с другого бока упала. Держится лишь половинка крыши, и то не сразу догадаешься, на чем. Облепили мастерскую кусты, раскудрявились кругом папоротники, сруб взяли штурмом жучки-древоточцы, просверлили бесчисленными своими ходами, а под нижним бревном вырыл нору какой-то зверь, должно быть, барсук. Немного осталось от строения, название одно — завод. Но суть-то разве в этом!
Под крышу я вошел прямо по бревнам, лежавшим на земле и оплетенным травой, по двери, соскочившей с ржавых петель. На дубовой, еще довольно крепкой оси — колесо с лезвием, тоже изъеденным ржой. Наверное, здесь Николай и его отец обкалывали пещуру, а там, у другого колеса, поменьше, пускали в окончательную отделку.
Впрочем, не знаток я техники, не по моей это части. Может, и не нужно это всё, устарело, и наладится производство другим каким-нибудь способом.
Невдалеке от строения увидел я и природную залежь пещуры, — она синела сквозь кустарник. И еще кое-где выпирали синие желваки камня, прорывая покров травы и валежника. Сколько ее тут — пещуры! Верно, тыщи и тыщи тонн, внукам и правнукам нашим не выбрать всю.
Тут я почувствовал, что очень утомился и хочу есть. Я сел, достал из сумки узелок и съел ватрушку, а потом вспомнил про Афонина.
Он еще не был здесь, это ясно. Я поднялся и еще раз осмотрел полосу глины. Следов, кроме моих, нет. Конечно, он движется с моря, если только не заблудился. А он, скорее всего, заблудится. И выйдет обратно к Курбатовке. Или выбьется из сил и застрянет в горах, а то еще утонет…
Вот бы попался он мне! Вдруг мне представилась наша встреча. Я к морю выхожу, к самому берегу, слышу, кричит кто-то. Ступил на край обрыва, гляжу — Афонин. Красный, задыхается, лезет наверх. Китель расстегнут и не блестит на нем уж ничего, — пуговиц короля Михая ведь нет. Лезет, ноги скользят, а сзади прилив настигает. «Эй, почтальон, помоги!» — «То-то, — говорю, — теперь занадобился тебе! Зачем сунулся сюда? Общественному делу помочь? Врешь! Оправдаться решил, прощение заслужить. А всё равно знаем мы, кто ты таков есть. Уж бог с тобой, живи. Вытащу тебя, так и быть».
И с этими словами я бы его, поганца, вызволил.
Так я рисовал себе нашу встречу и даже невольно прислушался, не кричит ли Афонин.
— Странно мне, — говорил я вслух, продолжая мысленный свой разговор с Афониным, — для чего такие, как ты, на свет родятся? Курица, бывает, снесет худое яйцо, болтун. Так оно мертвое. А ты вот живешь зачем-то.
В лесу я ночевал в шалаше из веток, на другой день вышел к тому месту, где побывал Арсений, и убедился — реку в самом деле завалило. К вечеру выбрался я к морю. Афонина не встретил.
Уже потом, на тонях, узнал я, что он шел сюда, да не дошел. Проплутал в лесу два дня, да и поворотил ни с чем. Не солоно хлебавши, как говорится. Людям на смех.
12
Сюда, будьте любезны!
Да голову-то берегите, голову! Дом ведь постарше хозяина, в землю уходит.
Осторожно! За правое перильце не хватайтесь — отошло. Всё никак не соберусь приколотить. Дом большой, постоянно рук требует, а мне хозяйством очень-то заниматься некогда. Что, крутовата лестница? Мы ведь, курбатовские, — корабельщики. Дома́ строят у нас чисто пароходы. Лестница в виде трапа получается, проемы в перекрытии узкие, наподобие люка. Мелешко жил у меня, обследователь, так тот, как лез к себе, вовсе дыхания лишался.
Савва, председатель наш, говорит — вы писатель. Да? Бывало, к сказительнице Авдотье Гуляевой часто ездили из разных редакций, и тоже вот с машинками. А потом померла она — и перестали. Прошлый год хотел один побывать у нас, так Гуляев отговорил. Сказительницы покойной племянник. Он в Чернолесске, в Облрыбаксоюзе. Нечего, мол, в Курбатовке отображать, ничего передового там нет. С парохода к пристани на гребках повезут, моторными судами они не богаты. Электричества не имеют.
А вы у Гуляева были? И он сам посоветовал? Ну, значит, взгляд у него изменился.
Он тут гостил у нас, в июне. У мамаши своей. Надо думать, на пользу пошло. А нет, так придется бабке Парасковье опять его вызвать к себе.
Сейчас-то я смеюсь, а вот в ту пору дела у нас в Курбатовке закрутились! Ох, дела!
Вот, пожалуйста, ваша комната. Всё по-простому в моей гостинице. Машинку прямо сюда ставьте, на стол. Вы как, сразу печатаете или сперва от руки? Быстрее дело должно подвигаться с помощью техники, а? Всё же прежние писатели выпускали сочинений побольше, чем нынешние. Худо-бедно двенадцать томов, а то и двадцать четыре, как, например, Станюкович.