С тех пор как группа Рощина приземлилась в этом районе, минуло семь дней. Если что-то и произошло с группой, то это случилось в первый день. Иначе была бы радиограмма. Есть ли связь между исчезновением группы и первой на их пути явкой? О явках, кстати, Григорьев предупреждал особо. Война только началась, но уже многое высветила. Одни сражаются до последнего, другие — открыто перешли на сторону врага. Не так их много, но они есть, и вред от них немалый. Выдают, предают. Специальная группа пропала. Люди в ней подготовленные. Семь раз мерить надо, прежде чем отрезать, прежде чем решиться выйти на подобную явку. Выходить тем не менее надо.
Семушкин и так, и эдак приглядывался к деревне Качаново, к дому Михаила Степановича Жукова. Деревня небольшая, двадцать шесть дворов, и все в один ряд, лицом к разъезженной дороге, огородами к лесу. За дорогой — поля. В той стороне лесов нет до райцентра, до Афониной Пустоши. Вдоль дороги ни деревца, ни кустика, ни телеграфных столбов. Дом Михаила Степановича — четвертый от леса. Крыт, как и все прочие дома, дранкой. Окна подслеповатые. Вдоль стен завалинка. Огород примыкает к лесу, огорожен слегами. Собак в деревне не слыхать. Движения не заметно. Есть ли люди в деревне, нет ли их…
Долго приглядывался Семушкин, прежде чем определил — жива деревня. Появились мальчишки. Они выпорхнули из-за домов, тут же и разлетелись всяк к своему жилью. Чуть позже промелькнула женщина. Старик показался на улице. Прошелся и пропал. Из трубы соседнего с Жуковым дома заструился легкий дымок. Отметил Семушкин и следы недавнего боя. Свежие воронки, стреляные орудийные гильзы, гильзы винтовочных и автоматных патронов.
С темнотой Иван Захарович осторожно подобрался к дому Жукова. Окна светились. Семушкин глянул в крайнее от входа, увидел хозяина. Тот сидел, склонившись над чуркой, у печи на низком табурете, строгал лучину. Керосиновая лампа на столе притушена. Лицо не разглядеть.
Иван Захарович осторожно постучал в окно. Хозяин дома дернулся, вскинул голову. Поднялся. Направился было к окну, передумал, пошел к двери. Долго шаркал запором. Ни о чем не спрашивая, открыл дверь. Семушкин назвал пароль, Жуков — отзыв. Иван Захарович скользнул в сени.
Контакта с хозяином явки не получалось. Сумрачный, он прошел в избу, стал посреди комнаты. Повел себя так, будто не он только что откликнулся отзывом на пароль, впустил к себе незнакомого человека. Причем вид у Жукова был такой, как будто он на кого-то, в том числе и на Ивана Захаровича, в большой обиде. Семушкин вспомнил предупреждение Григорьева. О том, чтобы Семушкин действовал осмотрительно, об особой чуткости к людям. «Сам понимаешь, — говорил Григорьев, — нет у них за плечами опыта. Жили, мирно трудились, пришла пора, появилась в этом необходимость, дали согласие на опаснейшую из работ. Инструктировали, готовили их наспех, учти это. Постарайся проявить побольше внимания к тем, с кем придется вместе работать».
— Вас что-то тревожит, Михаил Степанович? Вы не рады моему появлению? — спросил Иван Захарович.
Жуков приподнял голову, молча посмотрел на Семушкина.
— Так гостей не встречают, Михаил Степанович. У вас что-то произошло?
— Произошло, — эхом отозвался Жуков, взглядом своим уставившись в пол.
— Расскажите, — попросил Иван Захарович.
Жуков произнес несколько пустых, ничего не объясняющих слов, в том смысле, что ему было приказано сидеть и ждать, он дождался, а чего дождался, оставалось непонятным. В чем дело? Он знает пароль и отзыв. Внешность соответствует описанию, которое Семушкин запомнил еще в Москве. Под глазом, правда, темнеет большой, в половину щеки, синячище, но это он, Михаил Степанович Жуков. Почему не хочет говорить? Не в себе? Растерялся?
— Михаил Степанович, вы можете мне не отвечать, но выслушайте. Меня прислали сюда за тем, чтобы я разобрался в обстановке. Мне нужна помощь. Ваша помощь, Михаил Степанович, в первую очередь.
Семушкин старался говорить ровным голосом. Слова произносил негромко, четко.
Жуков молчал, сел на тот же табурет, на котором перед тем строгал лучину, упершись локтями в колени, по виду вроде как больной. Не понять, что с ним.
— Если вы больны, скажите об этом, — продолжал Иван Захарович. — Вас оставили для серьезной работы. Если чувствуете, что не в силах, признайтесь и в этом. Я найду возможность отправить вас за линию фронта.
Последние слова, похоже, подействовали. Жуков поднял голову, убрал руки с колен. Задал вопрос, другой. Иван Захарович ответил. Да, он из Москвы. Вчера вечером был в столице. Вынужден был ответить именно так. Обстановка необычная.
Жуков задал еще несколько вопросов, после чего его словно прорвало:
— Это же звери, а не люди. Звери, которых долго держали в клетках, специально морили голодом, ожесточили против всего живого, потом выпустили на волю. Какая бесцеремонность! Какая неоправданная жестокость, наконец! Грабят, бьют, вешают, расстреливают!
Жуков произносил фразы на одном дыхании, в состоянии близком к истерике. Так казалось.
Семушкин понял, что Михаил Степанович Жуков подавлен налетом оккупантов на деревню, той силой и жестокостью, с которой гитлеровцы обрушились на жителей, стараясь с первых шагов, с первого появления запугать всех и каждого. Иван Захарович зримо представлял себе все, о чем говорил Жуков. Нацисты и дома, у себя в Германии вели себя не лучшим образом. Иван Захарович помнил и костры из книг, и погромы, и ту жестокую самонадеянность, с которой действовали штурмовики накануне захвата власти. Теперь в их руках сила. Они ринулись на необъятные просторы чужой страны, чтобы жечь и убивать. Чтобы покорить мир.
Выбрав момент, Семушкин перебил Михаила Степановича. Стал говорить. Все так же негромко, так же четко. О том, что такое нацизм с его фашистской идеологией, что по-иному и быть не могло. Гитлеровцы не признают прав и законов других народов, в том числе основного права — права каждого человека на жизнь.
Жуков слушал Семушкина, изредка трогая синяк. Разговор постепенно налаживался. Приобретал форму вопросов и ответов.
— Меня интересует все, что произошло здесь с двенадцатого октября.
— Звать вас, простите, как?
— Иван Захарович.
— Извините, Иван Захарович, но двенадцатого здесь все уже подходило к концу. Если вам надо разобраться в обстановке, то начинать надо не с двенадцатого, да. Бой здесь десятого начался. Наши отступали. В ночь на десятое они к нам в деревню с обозом пришли. Дождь лил. Наши по домам разобрались, стрельба поднялась на дороге. Бойцы в ружье, да на край деревни.
— Сколько их было?
— Наших-то? Рота, не больше. С ними раненые на повозках. Человек двадцать. Командир тожеть раненый. Голова у него в бинтах.
— До этого немцы у вас были?
— Нет, хотя Афонину Пустошь они заняли восьмого.
— Значит, бой был здесь десятого?
— И десятого, и всю ночь, и на другой день. Наши немца в лес не пускали. Стрельба сильная была.
— Что было двенадцатого?
— С утра немцам подмога пришла. Много машин. Дороги у нас, сам видишь, грязь непролазная. Буксовали машины. Немцы их танками вытаскивали, орудия приволокли. Стреляли. Наши из лесу не отвечали. Видать, ушли. Немцы тогда в цепь разобрались, стали лес прочесывать. В лесу снова бой был. Крепкий, должно быть. Много раненых да убитых своих солдат они кз леса принесли. Потом к ним какой-то начальник приехал. Кричал громко. Они снялись да уехали. Только разбой в деревне учинили. Собак, курей, поросят постреляли. Коров с собой увели. Мы в погребах отсиживались. Зайдут, глазами зыркнут, отберут что из вещей и уходят. Прикладами били, — тронул ладонью щеку Михаил Степанович.
— В лесу бой далеко был?
— Далеко. Стрельба едва доносилась.
— Михаил Степанович, к вам после этого никто не приходил?
— Нет.
— Где сейчас могут находиться люди, оставленные для организации партизанского отряда?
— Пока не знаю.