Если врагам нужно было только засыпать, скрыть эту неоконченную траншею, то им удалось бы это, будь мы менее зорки. Прошло бы два-три месяца, и зелень молодой травы закрасила бы, укрыла от нас этот темно-рыжий рубец в каменистом грунте.

«Довольно, Тихон! — одернул я себя. — Нечего гадать. Занимайся делом! Тот, кто взорвал, оставил, верно, какие-нибудь следы».

Прилегающая местность подверглась самому тщательному изучению. Следы кое-где остались, но их едва можно было различить. Здесь смятый мох, там сломанная ветка. Однако мало, очень мало для того, чтобы понять, откуда пришел неизвестный, куда отправился. Собака взяла след, но остановилась на берегу озера. Зато мы нашли другое, и весьма существенное, — кровь. Да, кровь краснела на сером круглом голыше. Кровь была на листе папоротника, на корне березы.

Враг, значит, ранен? Не доглядел или не предвидел силы взрыва?

Ценность такой находки ясна. Рана — примета, по которой можно искать врага. Если он и не обратится к медикам, будет лечиться сам, всё-таки раненого обнаружить легче. Примета, бесспорная и на ближайшее время неистребимая, у нас есть.

Словом, мы как будто достигли некоторого успеха. Дверь, замыкающая тайну, приотворилась немного шире.

Наутро я докладывал Черкашину. Были приняты меры, нужные для того, чтобы установить личность человека, подорвавшегося на «Росомахе». Не стану перечислять их. Конечно, они нисколько не освобождали меня от забот и ответственности. За две недели я побывал во всех медицинских учреждениях нашего участка пограничья, у всех врачей.

«Нет, никто не подрывался», — отвечали мне. Никто не был ранен миной. Ни у кого нет травмы, подобной той, какую причиняет взрыв.

Помог нам дед Хаттоев, личность в этом крае известнейшая. До войны он прославился тем, что приручил лося, запряг его в сани и прибыл в областной город. Привязал лося к фонарному столбу на главной улице, пошел к председателю облисполкома и предложил посмотреть… В дни войны, когда в родную деревню Хаттоева — глухую затерянную среди болот — вошел взвод гитлеровцев, крестьяне, по совету деда, приняли их с хлебом-солью, уложили спать, а ночью всех до единого прикончили. Только через год добрались гитлеровцы до этой деревни, но людей не застали — жители ушли в леса, а многие, в том числе сам Хаттоев, влились в партизанский отряд, тот самый, в котором воевала Бахарева. Теперь Хаттоев — главный советчик во всех сельских делах, инициатор всего нового. Кто первый посадил мичуринскую стелющуюся яблоню, не боящуюся студеных ветров, прячущую свои ветки в снегу? Дед Хаттоев! Кто следит, как прижились мальки, выпущенные в озера ихтиологами, кто изучает повадки и переселения лесного зверя? Всё он же.

Дед Хаттоев соорудил у отдаленного Сонд-озера избушку. Раз или два в году, во время охотничьих своих экспедиций, он останавливается там, иногда на месяц или полтора. Верный законам севера, дед не возбраняет и другим охотникам пользоваться избушкой.

Да, он-то, дед Хаттоев, и помог нам.

Он известил нас, что в избушку, в его отсутствие, наведался необычный гость. Не похоже, чтобы он был занят охотой или рыбной ловлей. В избушке он был, по-видимому, недолго, судя по тому, как мало убыло дров, спичек, соли. Ничего этого деду не жалко, понятно. Эти припасы — для каждого, кому есть в них нужда. Но посетитель шарил по всему жилищу, рылся в вещах деда и унес пару башмаков. Башмаки не новые, но пришелец положил в солонку, очевидно, в виде платы, сто рублей. В печке дед нашел бинт со следами крови.

Вы представляете себе, конечно, как эта новость была кстати!

Свое сообщение дед Хаттоев передал через солдата-пограничника и теперь ждал меня к себе.

От Керети до избушки Хаттоева не меньше ста пятидесяти километров. Больше половины пути надо трястись в седле — по извилистым тропам, по каменистым кручам и перевалам.

Двое суток такого пути измучили меня вконец. Я лежал в избушке на топчане, покрытом душистым лапником, а дед кормил меня рыбником — ватрушкой с рыбой, запеченной целиком. Свистел ветер, избушка ходила ходуном, и, казалось, только сам дед — плечистый, с окладистой бородой — удерживал утлое строеньице на месте своей тяжестью.

— Ну, скоро ли Колю отпустите? — спросил дед, снимая с огня огромный пузатый чайник.

Речь шла о сверхсрочнике Яковлеве, нашем следопыте, доводившемся Хаттоеву родственником.

— Скоро, — отвечал я. — На днях уволится.

— И ладно, — рассуждал дед. — Мало людей в лесу. Мало, мало.

Когда я умолкал, уходя в свои мысли, дед продолжал говорить, по привычке северян, сам с собой. Он был постоянно в движении. Хоть и немудреное хозяйство, а дело старик находил всегда, жилистые руки его держали то нож для отделки шкурок, то ружейную гильзу, то рыбачий невод.

Я разглядывал бинт. Пятна крови на нем повторялись, становясь бледнее. Один конец бинта обгорел, должно быть пришелец хотел сжечь его, но огонь в печке погас. Как определить, куда был ранен неизвестный? Способ один — бинтовать себя в разных местах, пока пятна крови не совпадут, не лягут одно на другое.

Не очень-то приятно прикладывать к своему телу чужой, грязный бинт, вымазанный в крови и в саже. Но ничего не поделаешь. Я разделся.

Дед помогал мне. Я перебинтовал ногу выше колена — нет, не здесь, пятна далеко разошлись. Стал бинтовать ниже колена. Почти в самый раз! Моя нога, наверно, потолще. Но сомнения нет — пришелец был ранен в ногу.

Рана была, видимо, легкая. Он быстро оправился и ушел. Его просто царапнуло.

«Дешево отделался», — подумал я, вспомнив осыпавшуюся траншею.

Теперь можно пенять, зачем ему потребовались башмаки деда. Сменить обувь! На пришельце были, должно быть, сапоги. Осколок, задевший его, порвал голенище. Враг опасался преследования, его пугало рваное голенище, оно могло выдать его.

И он взял башмаки. А куда же он дел свои сапоги? Он не оставил их деду в обмен. Предпочел положить деньги. Следовательно, он спрятал их.

«Ну, Тихон, — сказал я себе, — ищи сапоги! В лепешку разбейся, но найди!»

Избушка невелика. Вместе с дедом я быстро обшарил ее. Нетрудно было убедиться, что тут сапог нет. Нет их и под срубом. Я вышел наружу. Надо поставить себя на место врага. Вот он вышел из избушки и соображал, озираясь, куда бы засунуть сапоги. За деревьями, глубоко внизу, синело Сонд-озеро. Бросил в воду? Нет, сапоги прибьет к берегу, не уплывут они далеко. Сунул в чащу? Да, это скорее всего. В чащу или в нору, под пень.

Целый день и ночь я бродил по лесу, ползая на четвереньках, раздвигая заросли елочек, особенно густые в сырых впадинах. Напрасно!

И всё-таки засела, прочно засела в сознании уверенность, что сапоги спрятаны. Они где-то здесь…

Вдруг фигура врага, рисовавшаяся в моем сознании, обрела черты Лямина. Я представил себе Лямина, тачающего сапог. Вот он картинным взмахом отбрасывает в сторону руку с кривой иглой, как бы говоря: «Смотрите, я и этой работой не гнушаюсь». Он подшивал носок, носок правого сапога, желтоватой дратвой.

Служба на границе приучает всё замечать, откладывать в памяти каждую мелочь. Недаром страшен для врагов глаз советского пограничника! Конечно, я узнал бы сапог Лямина! Найди я такой сапог… Подшитый на носке желтой дратвой, да еще с дыркой на голенище! Это была бы улика, отчетливая, разоблачающая улика.

Тем больше оснований у врага убрать возможную улику.

За ужином, беседуя с дедом о разных разностях, я как бы невзначай ввернул:

— Вы Лямина не знаете случайно? Большой любитель пострелять дичь, рыбу половить.

— Лямин? В Доме культуры который, что ли?

— Да.

— А как же. Ты спроси лучше, кого тут дед не знает! Да он мне попался, никак… Когда? Прошлое воскресенье, у Пор-порога. Навстречу попался. Да, Лямин из Дома культуры. Когда наш хор выступал…

— У Пор-порога? — перебил я.

— Ну да, — кивнул старик. — Я шел сюда, а он навстречу…

До Пор-порога — добрых полсотни километров. И, быть может, Лямин шел вовсе не отсюда. Но он мог быть и здесь. Да, как раз в то время, в субботу или воскресенье, мог!