Батько. Гуляй-Поле

Заря свободы

Март 1917, Москва

За ним шли.

Шли, прячась во мгле весенней метели.

Впрочем, какая весна в начале марта? Так, название одно, зима-зимой.

Чужие шаги он услышал еще на Божедомке. Его собственные глухо постукивали, и сперва он подумал — эхо, но сзади по камню мостовой отчетливо звякнула подковка.

Подняв воротник, он двинулся к перекрестку, на котором горел одинокий фонарь, а уже за ним резко обернулся.

Глаз уловил слабую тень, исчезнувшую во мраке подворотни. Или это ему померещилось? Но он точно слышал и скрип подтаявшего снега под подошвами, и хруст песчаной посыпки…

Холодный воздух, густой и вязкий, драл горло, заставляя дышать короткими, прерывистыми глотками. Снежная крошка, подхваченная ветром, билась в лицо, а переулки вокруг укутались темнотой и тишиной.

Шли настойчиво и явно за ним — но кто?

Охранка? Нет, после приказа нового министра юстиции он ей не интересен, да и где она теперь, та охранка?

Свои? Так свои могли бы просто подойти.

Грабители? Но что с него взять — пальто с чужого плеча да потертая меховая шапка-гоголь. Разве что денежное пособие, что ему выдали в университете Шанявского…

И что теперь? Бежать? Нет, он не побежит.

Сердце билось в ребра, пришлось сделать несколько вдохов-выдохов, чтобы унять стук в ушах. Он пошел почти беззвучно, выбирая, куда поставить ногу.

Да, вот он. Шаг. И еще один. Ровно в такт его собственному, только на мгновение позже. Он прибавил ходу — эхо ускорилось. Пошел спокойнее — шаги сзади тоже стали медленнее, но не пропали. Ни на мгновение.

Звать городового? Так они арестованы или попрятались, второй день не видать ни одного, а по рассказам сокамерников, должны торчать чуть ли не на каждом углу. Не говоря уж о том, что ему, именно ему, от полиции требовать помощи никак невозможно.

Мелькнула мысль, что в тюрьме было спокойнее, и он чуть не рассмеялся — ну да, на второй день после выхода на свободу получить по башке кистенем или что там сейчас у мазуриков в ходу.

Добраться бы поскорее до Каланчевки, там вокзалы, там людно и светло… Но метель не уставала. Казалось, что он шел сквозь нее, раздвигая занавески из тугой кисеи, изредка отмахиваясь от хлестких ударов в лицо.

Впереди тьма сгущалась — несколько фонарей не горели, оставив лишь смутные очертания стен, сходящихся в черную щель переулка. Редко-редко сквозь окна и ставни пробивался слабый керосиновый свет. Но ведь не бросаться же к этим ставням, не молотить же в них, не кричать! Да и есть ли причина для этого? Силуэт, мелькнувший за спиной?

Он замер, вглядываясь в черноту, пытаясь разглядеть движение, услышать дыхание, но двое вынырнули из снежной мглы совсем рядом и совсем неожиданно.

— Вечер добрый, господин хороший! — шутовски поклонился высокий. — Пожалте-ка лопатничек!

А его широкий напарник просто оскалился, блеснув в неверном свете стальной фиксой и вороненым стволом.

— Во-первых, не господин. А во-вторых, нет у меня бумажника.

— Ну-ка, грабки в гору! — широкий поддел его локоть револьвером.

Короткие рукава пальто сползли вниз, голое запястье с кольцом синяков и ссадин оказались прямо под носом высокого.

— Ну-ка, погодь, — остановил он широкого. — Это что?

— Кандалами сбил.

— В Бутырке чалился?

— Да.

— За что?

— Двух стражников убил и чиновника военной управы.

— Мокрушник! — ахнул широкий.

— А как же тебе галстух не надели да на журавля не вздернули? — подозрительно прищурился высокий.

— По малолетству. Заменили каторгой.

— Долго цинтовал? Да ты руки-то опусти, мил человек!

— Восемь лет.

— И все в баранках? — высокий кивнул на запястья.

— Как все бессрочники.

Высокий покрутил головой, а потом убрал что-то в карман:

— Ночевать есть где или тальянку ломаешь?

— Нет, откуда? Я же не здешний.

— То-то я смотрю, у тебя выговор странный… С Кубани?

— Екатеринослав.

— Какой масти будешь?

— Их хлеборобов.

— Па-а-нятна… — высокий прищурился на широкого, на секунду задумался, а потом предложил: — Айда с нами! Накормим, напоим, спать уложим! Кореша таких уважают!

Его провели еще более темными переулками и проходными дворами — высокий и широкий уверенно ныряли в неприметные щели меж домов или в калиточки косых заборов. Весь этот лабиринт подворотен, черных лестниц, полениц, сарайчиков он бы не запомнил, даже если захотел, в памяти остался только трепыхавшееся на ветру объявление на одном из углов, с оторванным на самокрутку краем:

…раторского величества повелению объявляю город Москву с 1-го сего марта

…щим на осадном положении. Запрещаются всякого рода сходбища и собрания

…сякого рода уличные демонстрации.

И подпись — «главноначальствующий генерал Мразовский».

В двухэтажном бревенчатом доме за крепким деревянным забором гостя провели скрипучим коридором в натопленную комнату. К мареву от печки прибавлялся табачный дым и копоть трех висевших над большим столом керосинок. Вокруг стола сидело человек шесть или семь, по большей части в щегольских сапогах и шелковых косоворотках, причем у некоторых на груди напоказ приколоты красные банты.

Четверо метали карты из потрепанной колоды, еще двое с интересом следили, как третий играл в «пять пальцев» острой финкой.

— Кого привел, Розга? — от стола откинулся хозяин, сумрачный мужик с широченными плечами.

— Каторжанина, из Бутырки!

— А ну, покажь руки! — тут же встал хозяин.

Через минуту он удовлетворенно кивнул и растолкал сидевших, освобождая место у стола.

— Корынец или фраер? — сунулся вперед парень с длинным узким носом.

— Двух стрельщиков замочил, — важно, будто сам это сделал, ответил Розга.

Сидевшие уважительно загомонили, на гостя посыпались вопросы.

— Ша! — остановил хозяин. — Сперва пошамать дайте человеку, да гари хряпнуть.

Из-за спин собравшихся на столе образовалась расписная супница с отколотым краем, дощечка с крупно нарезанным хлебом, миска с холодной картошкой, малосольные огурцы, чеснок, зеленый лук. Хозяин, явно гордясь посудой, налил гостю полную тарелку куриной лапши, от которой шел горячий пар. Звякнуло стекло, в граненую рюмку полилась прозрачная жидкость — не бодяжная хитровская ханжа, а честная смирновка.

Гость хлебал лапшу, чуть не жмурясь от удовольствия — нет, в Бутырке впроголодь не держали, но как же отличалась вот эта простая еда от тюремной баланды!

Сидевшие вокруг тихо переговаривались и неотрывно смотрели на только-только поджившие запястья, и дружно крякнули, когда он замахнул лафитничек холодной водки и хрустко закусил огурчиком.

Доджавшись, когда гость доест, хозяин крикнул в коридор:

— Шипуна тащи!

На стол водрузили самовар и связку баранок, супницу убрали, на ее место поставили такую же щербатую сахарницу с колотым рафинадом и щипцами.

— Ну, рассказывай, мил человек, за что чалился.

— Так говорил уже, двух стражников убил и чиновника военной управы, — как бы извиняясь, улыбнулся гость.

— А за что? Скок лепил?

— Нет, по приговору, за притеснения.

— Против власти, значит, шел?

— Всякая власть есть насилие над людьми.

— А как же без нее? — криво усмехнулся хозяин.

— Настанет время, когда не будет никакой власти. Человек создан жить в царстве свободы и справедливости, где власть не надобна вообще.

— Складно баешь, — усомнился хозяин, но тут же рыкнул в коридор, чтобы заткнуть некстати взвизгнувшую там гармошку.

— Я как считал, что государство, как форма организации общества и как форма власти над этим обществом, должно отмереть, так и считаю. Все мое сидение в тюрьме только укрепило и развило это убеждение, за которые я был схвачен властями и замурован на всю жизнь.