Ваня оцепенело, со стучащими зубами, смотрел на тускло вспыхивающее в сером осеннем дне лезвие ножа, на замерших в ужасе односельчан и вдруг бросился с криком отчаяния на Гончарова, взмахнул ножом, но Марко ждал этого выпада с наганом в руках, в упор, безжалостно, бил Жиглову в лицо…
Закричали в толпе меловатцев женщины, насмерть перепуганным стадом бросились от крыльца волисполкома, потянулись было за ними и мужики, но конные теснили к крыльцу тех, кто помоложе, покрикивали с угрозой: «Куды-ы… Мобилизация… Кому сказано: мобилизация…»
Торопливо и деловито добили Клейменова, бросили его окровавленный согнутый труп у крыльца.
Евсей вывел из темного чулана Лиду; девушка, дрожащая всем телом, увидела убитого Макара Васильевича, узнала в лежащем лицом вниз Ваню Жиглова.
— Ванечка-а! — закричала она нечеловеческим голосом, бросилась было к нему, но Евсей поймал ее за руку, потянул от крыльца. Шел сбоку девушки, рыдающей взахлеб, истерично, сально оглядывал ее фигуру, чмокал языком: «Ах, гарна яка дивчина. Губа не дура у Марка Иваныча. Таку девку зацепив…»
Конные между тем носились по селу, грабили крестьян. То там, то здесь гремели выстрелы, истошно кричали женщины, взвизгивали поросята, предсмертно мычали коровы. К крыльцу волисполкома одна за другой тянулись брички с награбленным, повстанцы довольно гоготали, любовно оглядывая возы с сеном, тревожно мотающий головами, мычащий и упирающийся скот, кудахтающих в цепких, безжалостных руках кур и гагакающих гусей, тяжелые, литые мешки с зерном…
Толпились у крыльца и перепуганные молодые мужики, «мобилизованные», — их охраняли, не давали матерям и женам подходить, отпихивали самых настырных, материли.
К ночи длинный обоз двинулся из Меловатки на юг, в Старую Калитву.
Демьян Маншин, одетый в обнову — широкую бабью доху, пьяненько и сыто улыбаясь, качался в седле на длинноногом и худом коне. Коня как нарочно выдали ему норовистого и глупого: поводьев он почти не слушался, привык, видно, к дрыну или доброй плетке, из строя мог потянуть в сторону, за клоком оброненного сена или просто в кусты. То ли его никогда досыта не кормили, то ли, скорее всего, не ходил он до этого под седлом, только в первые дни службы в Старокалитвянском полку помучился Демьян со своим скакуном изрядно. Обратился он было к взводному Ваньке Поскотину, мол, как, Иван, на таком одре ездить, но тот лишь выматерился и сплюнул:
— Скажи спасибо, шо такого дали. А лучшего хочешь — отыми у красных. Дурак!
Демьян обиделся, пошел назад, к коновязи, где, понуро опустив голову, стоял его Серко, пнул коня в обвислое мягкое брюхо. Конь сонно вздрогнул, нехотя встряхнул гривой, потянулся к Демьяну заиндевевшей грустной мордой. Демьян обошел коня, оглядел — нет ли где ран, чего это он такой квелый? Ран не было, на первый взгляд Серко выглядел здоровым, хотя ребра у него и торчали, как ободья на бочке, а в глазах стояла усталость.
Сейчас Серко шел довольно бодро. В Меловатке, как и другие лошади, он передохнул, поел дармового сена. Пока Ванька Поскотин и другие шарили по избам, Демьян кормил коня, решив, что дома, в Калитве, прихватит с воза мешок овса — сам же клал его сюда, помогал Гришке Котлярову потрошить общественный амбар. В доме Клейменова он прихватил лишь эту вот бабью доху да теплые рукавицы. Председатель волисполкома жил небогато, поживиться особо нечем было. Котляров же греб из сундука председателевой бабы все подряд, ничем не гнушался…
Подумав об этом, Демьян зябко повел плечами. Снова перед глазами ожила картина: они с Гришкой потянули Клейменову за собою, как им и было приказано, на площадь, а та — ни в какую, взялась кусаться, визжать. Тогда Котляров и давай палить в нее да в пацанят, всех почти и положил. Один только белоголовый пацаненок и шмыгнул в сенцы. Пацаненку лет двенадцать, не больше, ноги шустрые, не угнаться. Демьян выскочил за ним в сенцы, шарил-шарил по двору, но того и след простыл. Бог с ним, пусть живет. Для острастки Демьян все же пальнул из обреза в копешку сена у изгороди, снова пошел в дом. Сердце у него зашлось — на полу, в крови, — баба председателева, пацанята… жуть! А Гришка Котляров — в сундук уже забрался, выгребал оттуда бабьи наряды, детскую одежонку… «Бери, чего стоишь?!» — заорал он на Демьяна. И Демьян взял — доху. Руки тряслись, глаза сами собой все на убитых пацанят смотрели, душа болела. Пацанят-то, наверно, Гришка зря положил, в чем они виноваты? Ну, сам Клейменов — этот Советская власть, тут ясно. Баба его… А что баба? Шила и жила, детей рожала-растила. Какая ей разница — при той ли власти, при этой?..
Но ослушаться Гришку Котлярова Демьян не посмел: доложит Марку Гончарову, а у того разговор короче воробьиного носа.
Уже выходя из хаты, Демьян прихватил рукавицы. Лежали они на припечке, сохли. Видно, на всю семью одни были, носили их по очереди — за водой да по дрова.
Рукавицы, конечно, пригодятся. Они ладные, на меху. Да и доха. Можно и самому в ней ходить, тепло. Можно бабе своей, Христе, отдать. Хотя у Христа душегрейка есть, обойдется. А тут, на коне в зимнюю пору — в самый раз!
Перед дорогой, когда все уже в Меловатке побрали и рассовали по возам и попривязали к седлам, вперед погнали сначала «мобилизованных», Котляров затащил Демьяна в дом Рыкалова, где пировали калитвянцы во главе с Марком Гончаровым. Демьяну налили кружку самогона, он хватанул, морщась и дергаясь кадыком, зашелся потом в кашле — не туда попало. Рыкалов услужливо подал Демьяну миску с квашеной капустой, от капусты дышать стало легче, да и на душе сразу как-то повеселело. Гришка Котляров, как, впрочем, и другие, жрал за столом так, что за ушами трещало, подмигивал Демьяну — ешь давай, чего сидишь, глазами хлопаешь!
Рыкалов и тот, другой, Фома Гридин, суетились в доме, подгоняли каких-то молчаливых перепуганных баб — мол, подливай да подкладывай освободителям трудового народа, пусть едят сколько влезет.
Рыкалов прощался с Марком; они облобызались как родные братья. Рыкалов просил не забывать Меловатку, наведываться, а то коммунисты-большевики снова возьмут верх. Гончаров хохотал, хлопал Рыкалова по плечам — ты, дурья голова, кто посмеет?! Дай только знать в Старую Калитву, прискочем… чертям всем жарко станет!.. Марко цапнул было одну из прислуживающих молодых баб, но та глянула на него с ненавистью, ушла. Демьян видел, как дернулось бурое от выпитого лицо Гончарова, злоба сверкнула в глазах — не привык Марко к отказам по бабьей линии, не привык. И уж сунулся было вслед за бабой (та скрылась за занавеской у печи), но Гончарову стал что-то говорить сидящий рядом с ним Евсей, и Марко слушал с рассеянным взглядом, икал…
«Пацанят жалко, пацанят…» — тягостно думал Демьян, с ужасом представив, что и его с Христей ребятишек кто-то вот так, из обреза… А их у него двое — девчушка да паренек, такой же почти, как и тот, что убежал…
Демьян искоса глянул на Гришку Котлярова — тот все еще жевал; потом сунул за пазуху вареную курицу, облизал пальцы, отвалился на стуле.
— Хозяин, взвару не дашь? — крикнул не оборачиваясь, и Рыкалов цыкнул на нерасторопную, неловкую бабу, едва не уронившую жбан: «Ну! Чего стоишь?!»
Потом, на улице, Котляров хвастался Демьяну, дескать, сапоги добыл добрые, кожушок «справил», бабе вон юбок набрал, тряпок — пусть разбирается. Можно и перешить, в случае чего… А еще топор прихватил да пилу. Можно было и одеяла с подушками взять, да куда ж их класть, и так на коня навьючил…
«А если пацаненок тот в копне сидел? — размышлял о своем Демьян, вполуха слушая Котлярова. — Я же палил, в копешку-то! Да нет, пацаненок забился куда-нибудь, как воробей под стреху, притих… Ну, бог с ним, чего теперь. А руки не в крови, нет, он никого нынче не убивал. И все равно тошно, не по себе как-то. Продотрядовцев в Калитве когда били, он ведь тоже в стороне не стоял… Эх, что теперь?! Кто прав, кто виноват — поди разберись».
Демьян выпил еще кружку самогонки, в голове совсем заколодило, не разобрать что к чему, где уж тут думать, на коня бы влезть…