…К вечеру, на общем построении, было объявлено, что отряд батьки Ворона вливается в «дивизию» Колесникова, от которой оставался едва ли полк, и что дивизия следует сейчас в Новую Калитву.

Ночью, на переходе, отряд батьки Ворона целиком бежал.

В Новой Калитве Колесников на скорую руку перегруппировал силы, полк Богдана Пархатого отдал под командование Безручко, сам возглавил конницу. Утром решил выступать навстречу красным частям Шестакова, но Колесникова опередили: ночью батальон курсантов Воронежских пехотных курсов при поддержке сильного артиллерийского огня ворвался в Новую Калитву, и колесниковцы в панике отступили.

Бои продолжались еще шесть дней. Северный и Южный отряды с конницей Милонова не давали Колесникову закрепиться ни в одном населенном пункте, гнали его на юг, в голую снежную степь. Красные отряды и кавалерийская бригада соединились у хутора Оробинского, действовали теперь мощными объединенными силами смело и решительно.

Колесников отступал, побросав орудия, лишившись значительной части конницы, испытывая большую потребность в боеприпасах. В боях были убиты Руденко, Яков Лозовников, пропал куда-то Марко Гончаров со всей своей пулеметной командой. Исчез и начальник штаба Нутряков — никто не мог сказать, куда делся Иван Михайлович, как сквозь землю провалился. Из штабных оставался с Колесниковым только Митрофан Безручко да верный телохранитель Кондрат Опрышко. Командиры — полковые, эскадронные, взводные — менялись иной раз по два на день: одних убивали, другие сбегали.

— Сволочи! Шкуры! Предатели! Мы же за вас воюем! — неистовствовал, белея от обиды и злобы, Колесников, а Безручко помалкивал — что толку ветер дразнить?! Торопил: «На юг, Иван, к Богучару. Там Варавва, Стрешнев. Эти помогут, эти не побегут».

Четвертого декабря, у Твердохлебовки, а потом и у Лофицкой объединенные силы Колесникова, Стрешнева и Вараввы были разбиты. Колесников, прихватив с собою Безручко и два сильно потрепанных эскадрона, бежал в сторону Кантемировки. По пути были Писаревка, Бугаевка — там, говорил он, ждут, там помогут…

…Ночью Колесникова нашли Конотопцев со своим взводом разведки и приехавший вместе с ним Борис Каллистратович. Вынырнул отряд откуда-то из снежной пустоты, внезапно. Лошади под всадниками были мокрыми, блестели заиндевевшей шерстью, тяжело поводили боками — чувствовалось, отмахали километров по пятьдесят, не меньше.

Борис Каллистратович молча протянул Колесникову руку, подал какую-то бумагу. При свете спичек тот прочитал:

«Алексеевского и Мордовцева губкомпарт отзывает в Воронеж на пленум. Разгром повстанцев считается законченным».

— Не все еще потеряно, Иван Сергеевич, — сказал представитель антоновского штаба. — Люди реши большей частью разбежались, их нужно найти и вернуть. Десяток-другой, как дезертиров, расстреляйте… Уйдите сейчас от погони, пересидите, окрепните. Александр Степанович назначил большой совет командиров повстанческих дивизий и полков, надо прибыть в… — Он наклонился к уху Колесникова, шепотом что-то сказал, и Колесников кивнул — понял, мол. — Что же касается этого сигнала, — Борис Каллистратович кивнул на листок бумаги, который Колесников все еще держал в руках, — то, как видите, связь по-прежнему действует, кое-что о намерениях большевиков мы знаем. Рано они вас… хе-хе… хоронят, Иван Сергеевич!

— Рано. Рано! — мрачно согласился с ним Колесников.

Некоторое время ехали молча. Борис Каллистратович жадно и быстро курил, огонек папиросы часто освещал его твердые, жесткого разреза губы, крупный нос.

— Желаю удачи, Иван Сергеевич, — сказал он бодро. — И ждем вас в назначенный час.

— Счастливого пути. — Колесников приподнял шапку, с минуту слушал, как гаснут в глухой зимней ночи лошадиное фырканье, топот копыт, шорох снега… Потом крикнул в белесую тьму перед собою, в качающееся, фыркающее скопище конских голов и нахохлившихся человеческих фигур:

— Сашка! Конотопцев!

— Тут я! — отозвался начальник разведки и подъехал, поправляя на забинтованной голове малахай. Потянулся шеей — чего?

— Пошукай, Конотопцев, чеку. Из бумажки этой следует, что они где-то тут, поблизости. Может, и побалакаем напоследок.

— Пошукаю, — пообещал Сашка. — У самого такая мысля была, Иван Сергеевич!

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

С началом боев Колесников оставил молодую свою «жинку» Соболеву под присмотр Стругова и деда Сетрякова. Фильке сказал прямо: «Утекет — башку срублю, поняв?» Стругов судорожно кивнул, даже шею зачем-то потер, заверил: мол, не волнуйся, командир, никуда твоя полюбовница не денется. Сетрякову Колесников буркнул на ходу: «Помогай тут Филимону», — не стал больше задерживаться возле старика. Дед мотнул головой, вытянулся: слушаюсь, Иван Сергеевич, будет исполнено, но и в эту минуту знал уже, что стараться особо не будет. Предстоящие бои с красными, насколько он понял из крикливых разговоров штабных, предстоят серьезные, крови будет много. А кровь лилась и без того: и штабные, и рядовые из полков вошли во вкус, зверели. Пленных вздергивали на дыбу, отпиливали им головы, резали животы и забивали их землей, выкалывали глаза, вырывали языки… Потрясла деда и казнь чекиста Павла. Задним числом Сетряков ругал себя, что не предупредил парня, не сказал ему правду о себе; так хорошо Павло говорил о Советской власти и о них, крестьянах. И вел себя с ним как равный, не то что эти, штабные: чуть что — в зубы, в матюки. А многие из них в сыновья ему годятся, и воевал он побольше каждого, а поди ж ты — шута из него сделали, вроде как Сетряков и не человек, а так… Даже Стругов с Опрышкой и те ни во что его не ставят…

Сетряков, сгорбившись у печурки в пристрое, задумчиво смотрел на огонь, вспоминал свою поездку по тылам красных — много все ж таки полезного привез он тогда из разведки Сашке Конотопцеву. И про Северный и Южный отряды красных узнал, и про конницу, которую ждали из-под Ростова, даже бронепоезд на путях видел. Сашка удивлялся, хлопал Сетрякова по плечам, хвалил: ай да дед! Молодец! Жаль, орденов у них пока в дивизии нету, а то б нацепил. Сетряков улыбался радостно и счастливо — начальство хвалит, как же!.. Совсем по-мальчишески блестели у него глаза и хотелось простить Сашку за обычное его хамство и насмешки.

Но, оставшись один, Сетряков вспомнил и другое: пусть и голодную, но спокойную, уверенную жизнь в той же Гороховке, Ольховатке, Россоши. Народ везде отзывался о Советской власти хорошо, ругал соседей своих, калитвянских кулаков, сдуру или по злобе затеявших братоубийственную бойню: мало им, кровососам, гражданской и других войн. Народ наконец забрал власть в свои руки, строит новую, справедливую жизнь, и чего, спрашивается, этим хохлам надо? Дед внимательно слушал своих собеседников, ни с кем особо не спорил, говорил, что по старости лет «участия в разных там бунтах не приймае», его дело теперь лежать на печи да тараканов гонять — и на него махали рукой: правда что!.. Но сам с собою он толковал, спорил: в банду как-никак пошел по доброй воле, поверил россказням Митрофана Безручко да тех же кулаков — Назарука, Кунахова, лавочника… Теперь, кажись, все оборачивается по-иному. Штабные бросили его со Струговым и Лидкой, ускакали под Евстратовку — шли с той стороны большие силы Красных. Одолеют ли калитвяне эти части, нет ли — никто не знал, а он, Сетряков, был уверен, что не одолеют.

Мысли его опять вернулись к чекисту Павлу: если такие люди борются за Советскую власть, то ничем ее, эту власть, не сломить, она будто из железа. Разве выдержал бы кто-нибудь из повстанцев такое зверство?! Куда там! В любую веру после пяти розог обернутся, после первой зуботычины на колени упадут, а Павло… ведь не попросил пощады, не склонил голову!

«Эх, старый хрен, — корил себя Сетряков. — Не предупредил парня, мол, не ходи, Павло, к нам в Старую Калитву, поймают тебя, не отпустят живым…» Он понимал, что корил себя, может, и зря, вины его тут особой нет, но то, что он потом признал Павла, подсказал Сашке… да, тут прощения ему нет. Сказал бы Конотопцеву: не видал, не знаю, первый раз на глаза попадается — глядишь, и отпустили бы парня. А так — казнить и все. Все, дескать, сходится… Жаль Павла, очень жаль!..