— Трусы!.. Подлюки! — вне себя орал навстречу бегущим и скачущим Безручко, дергал из кобуры застрявший наган, а в следующую минуту уже палил в чье-то безумное, с вытаращенными пьяными глазами лицо. — Наза-а-ад!.. Пулеметы где?.. Назарук где?! Григорий!..
— Убили Назарука-а! — прокричал мчащийся мимо какой-то расхристанный, с окровавленной физиономией всадник, и Безручко так и остался с раззявленным, удивленным ртом.
— Пора и нам, Иван Сергеевич… того. — Нутряков выразительно посмотрел на Колесникова.
— Чего… «того»?
— Да тикать, чего! — сплюнул с сердцем Безручко. — Красные, бачишь, артиллерию ладят, сейчас нам шрапнели под зад сыпанут, чтоб сидеть удобнее було… Тикаем, командир!
— Надо бы тело Назарука взять, — сказал Колесников, привстав на стременах, вглядываясь в поле боя.
— Яке там тело, Иван! — Безручко затравленно оглянулся. — Дерьмо за собою таскать. Поихалы, поихалы! А то красные зараз и из нас с тобою тела зроблять!
Остатки Старокалитвянского полка с командным резервом Колесникова удирали с поля боя. Многие, побросав оружие, бросились кто куда — в те же спасительные овраги, в свежие еще снарядные воронки, в скирды соломы…
Над Евстратовкой стояла грязная снежная туча, солнце с трудом пробивалось сквозь нее, печально оглядывая корчившихся или уже неподвижно лежащих на земле людей и лошадей, загоревшуюся на краю слободы избу… Поднимался к самому небу и пронзительно-отчаянный, рвущий душу женский крик…
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
В бою у Евстратовки под Демьяном Маншиным убило коня: он вдруг подломил обе передние ноги, ткнулся мордой в землю. Демьян с размаху полетел через его холку, больно обо что-то ударился (не иначе, под снегом оказался камень) и потерял сознание.
Очнулся Демьян скоро, сгоряча вскочил на ноги, собираясь что-то предпринять — ловить ли нового коня (вон их сколько носится без всадников), бежать ли на красных врукопашную. Но в следующее мгновение понял, что ничего делать больше не придется: от полка их и след простыл, а по полю разъезжали какие-то верховые, склоняясь над убитыми и внимательно вглядываясь в их лица. Поодаль стоял высокий, с красными крестами фургон о двух лошадях, возле него суетились незнакомые Маншину люди, слышались чьи-то голоса, стоны.
Маншина заметили; трое конных (среди них один был в кожанке и черной кубанке с красным верхом) неторопливо поскакали к нему, и Демьян судорожно цапнул с земли обрез, передернул затвор.
— Брось оружие! — властно крикнул всадник в кожанке и выстрелил в воздух. — Кому говорю?!
Демьян, секунду поколебавшись, отшвырнул обрез, затравленно оглянулся. Бежать было бессмысленно, на ровном снежном поле его хорошо видно, а овраги далеко; оставалось одно — поднять руки, что он и сделал. Стоял так, шмыгая кровоточащим носом, без малахая, в бабьей поношенной дохе. Вид у него в этой заячьей дохе был нелепым и смешным: полы не доставали до колен, зато по ширине она вмещала двоих таких, как Демьян. Обернувшись дохой, Маншин перепоясал себя веревкой; веревка, понятное дело, портила вид, но хорошо держала тяжелый обрез, его можно было удобно выхватывать, не выпадет и на скаку. В бою Демьян палил без особого старания, попадал ли в красноармейцев, нет ли — одному богу известно, но старался не отставать от эскадронного командира Ваньки Поскотина, оравшего что-то грозное и скакавшего чуть впереди Демьяна — обрез в его руках дергался, изрыгал огонь и смерть.
Поначалу они всей конницей успешно теснили красных, внезапно ударив с хутора Колбинского, потом красноармейцев стало гораздо больше, подоспела им откуда-то выручка, конницу Григория Назарука они расстреливали теперь из винтовок и пулеметов. Скоро тряхнули землю и орудийные взрывы. Упал справа Ванька Поскотин — корчился на земле, схватившись за сразу намокший кровью живот; конь, высоко задирая тонкие в белых чулках ноги, перепрыгнул через него, понесся в сторону; упал еще один калитвянин, с Чупаховки, кажись, сынок Кунахова, кулака. Потом закричали несколько голосов: «Назарука убило-о-о…» Но к Григорию, повисшему на коне, никто не подскакал, не перекинул на свое седло, не потащил коня в поводу — и Григорий брошенным кулем сполз на землю…
Вокруг палили из винтовок и обрезов, махали клинками, матерились, падая на избитую, смешанную со снегом и кровью землю. Стоял над полем боя стон, солнца не стало видно, морозный день померк. Теперь вблизи Демьян видел лишь оскаленные лошадиные морды, перекошенные в дикой злобе лица людей, взблескивающие жала клинков, сползающие с седел окровавленные, согнутые тела… Конь под Демьяном слушался плохо: боялся гнедой и выстрелов, и испуганного ржания других лошадей, и криков. Конь ему достался нестроевой, пахали, видно, на нем или воду возили; в бою гнедой совсем задурил, шарахался из стороны в сторону, и Демьян еще в самом начале сражения едва не вылетел из седла: подпруга как назло ослабла, елозила по конскому животу, тут уж не до прицельного боя, пали́ куда придется. Когда упал Ванька Поскотин, эскадрон сам собою поворотил назад, понукать и сдерживать его было некому, не нашлось такого смельчака; повернул и Маншин, но в это время зататакал пулемет, и коня под ним не стало.
Конные подъехали; настороженно, не опуская наганов, смотрели на Демьяна. Старший, в кубанке, сказал:
— Посмотри-ка, Макарчук, в штаны он еще один обрез не засунул?
С низкорослого, беспокойно переступающего ногами коня, косящего на Демьяна диковатым фиолетовым глазом, легко спрыгнул на снег коренастый, сильный в плечах парень в красноармейской шинели, быстро обыскал Демьяна.
— Нету, кажись, ничего, Станислав Иванович, — доложил он. — Опусти руки-то, пугало. Бабью доху напялил, руку на власть поднял. Тьфу!.. Где доху-то взял?
Демьян открыл было рот, хотел объяснить: мол, по случаю купил, по дешевке, нехай и бабья, зато тепло в ней, но его не стали слушать. Человек в кожанке вплотную подъехал к нему, вгляделся.
— Ранен?
— Не… Упал я, зашибся. — Голос у Демьяна дрожал.
— Упал! — передразнил его Макарчук. — Задницу зашиб… Сидел бы себе дома!.. Нет, туда же, против власти выступать. — Он презрительно сплюнул.
— Ды-к… мы… Силком, стало быть.
— Силком! А голова у тебя для чего?
— Оставь его, Федор, — приказал человек в кожанке. — Допросим его, как положено. Давайте с Петром в хутор, а я вон к начальству пока заверну.
Верховые повели Демьяна к видневшемуся за бугром хутору, к тому самому, откуда калитвянская конница скрытно напала на красных; теперь же тут никакой конницы и в помине не было, Евстратовка вся занята множеством красноармейцев — это хорошо было видно даже отсюда, с поля. «Отвоевался! — тоскливо сжалось у Демьяна сердце. — Расстреляют красные, не иначе, допросят сейчас — и к стенке. Наслышены. Макарчук этот и глазом не моргнет».
Демьяну стало жалко себя, он заплакал, сморкался в кулак. Дороги перед собою почти не видел, да и не смотрел на нее: шел между конями, между круглыми их боками, глядя на снег, на копыта лошадей, слушая молодые и возбужденные голоса конвоирующих его всадников. Они еще не остыли от боя, говорили о слаженности действий красных полков, о том, что какой-то Качко поспел в самое время, иначе Белозерову пришлось бы туго. Жалко, что Колесников драпанул, среди убитых и раненых его, кажется, нет, надо будет потом походить еще по полю боя, хотя бы с этим вот «пугалом» — он наверняка знает главаря в лицо, видел…
«Убьют, убьют, — тягостно думал в это время Демьян. — За Колесникова, за доху эту, провались она. Станут теперь разбираться, тот, в кожанке, до всего дойдет, все прознает…»
— Чего слюни распустил? — крикнул сверху Макарчук. — Как грабить да убивать, смелый, а тут… ишь!
— Да не убивал я никого, хлопцы! — жалостливо выкрикнул Демьян. — И стрелять-то как следует не умею, в ваших и не попадал, поди. Палил, да и все.
— Палил… А чего, спрашивается, палил? Бросил бы дуру эту да с повинной. Глядишь, и простили бы… А теперь… Теперь сам понимаешь — трибунал. — Макарчук выразительно хлопнул рукоятью плети по голенищу сапога.