Утром Карпунин вызвал по телефону дежурного, сказал, чтоб принесли им с Тимошей чаю, а потом привели… Кого именно привести, Тимоша не расслышал, да и не слушал, честно говоря, он во все глаза разглядывал кабинет «самого главного чекиста» с большим столом у окна, зеленой лампой на ней, множеством стульев у стен и портретом Дзержинского над ними. Дзержинского Тимоша знал, видел уже такой портрет. Васька пугал, что не дай бог попасть к Феликсу, вообще, к чекистам, а оказалось, что ничего страшного в этом и нет — так тепло и уютно в этом большом кабинете, и чаю вон сейчас принесут. Хорошо бы с баранками, какие он видел вчера днем у торговки на вокзале — такие большие, румяные… Тимоша проглотил слюну, поудобнее устроился в кресле, согреваясь и успокаиваясь окончательно.
Дежурный принес две большие кружки, сахар и черный хлеб, доложил, что «арестованный доставлен, ждет с охраной в приемной», и Карпунин сказал, пусть, мол, подождет, они вот с Тимошей попьют чаю. Он пододвинул подростку сахар, велел есть его весь, так как он к сладкому не очень, да и зуб что-то со вчерашнего дня ноет. Тимоша догадался, что дядько чека хитрит, но сахар съел с удовольствием, а кусок оставшегося хлеба незаметно сунул себе за пазуху — когда еще придется так сладко полакомиться?!
Открылась дверь, вошел высокий худой человек; Тимоша пригляделся к нему и тотчас вспыхнули в памяти страшные картины: расстрелянная, в луже крови на полу мать, два вооруженных обрезами бандита, огонь и грохот выстрелов в их доме, корчившиеся от смертной боли сестренка Зина, братишки, бьющий в нос запах сгоревшего пороха, запах сена в сарае, куда он, Тимоша, кинулся со всех ног и хотел утащить сестренку, но не успел — ее перехватил вот этот длинный, что-то стал спрашивать, угрожая обрезом, а другой бандит, в черном малахае и кургузом зипуне, вырвал Зину у него из рук, ударил ногой, а потом стал стрелять…
Тимоша задрожал как от лютого холода, с ногами забрался в кресло, клацал зубами. Он тянул руку к безмолвно стоящему человеку, что-то хотел сказать, но не мог, лишь судорожно открывал подергивающийся, бледный рот.
Карпунин, внимательно наблюдавший за ними обоими, подошел к Тимоше, положил руку ему на голову:
— Успокойся, сынок. И скажи: знаешь ты этого человека? Видел?
Тимоша немо кивнул, потом отчаянно замотал головой, боясь, что его не поймут, что неправильно истолкуют — а ведь это один из тех, двоих, это он был тогда у них дома, в Меловатке, он помогал тому, другому, он шарил потом в их сундуке, тащил материну заячью доху…
— Я понял, сынок, понял! — сказал Карпунин дрогнувшим голосом. Прямо и люто смотрел на Демьяна Маншина, и тот, сразу, конечно, узнав паренька, съежился, поник.
— Да не убивал я мать его, гражданин Карпунин! — истошно, по-бабьи заголосил Маншин. — Котляров все это. А я… Я… его сестренку не давал бить… Господи, да простите меня! Ведь помогнул я вам, Колесникова пришил!..
Карпунин молчал, а Маншин истерически выкрикивал что-то несвязное, катался по полу.
— Встань, Маншин! — приказал Карпунин, и Демьян, всхлипывая, размазывая по лицу слезы, поднялся на дрожащих ногах, с тающей надеждой заглядывая в лица обоих — сурового председателя чека и дрожащего в кресле подростка, с ненавистью и страхом рассматривающего его; именно в глазах этого мальчонки и прочитал Демьян окончательный приговор.
…Тимоша Клейменов, тревожно вздрагивая, спал на узкой железной койке Карпунина, а Василий Миронович расхаживал по кабинету как можно тише, боясь нарушить непрочный сон подростка. Он и сам перенервничал с этой очной ставкой, близко принял к сердцу все происшедшее на его глазах и сам еле сдержался, чтобы не схватить наган и… Конечно, он не имел права вершить самосуд, поддался эмоциям, своему гражданскому, человеческому гневу, но очень уж по-звериному подло действовали тогда, в ноябре двадцатого, этот рассопливившийся теперь Маншин и его напарник, Котляров. Стрелять детей, беззащитную женщину…
Карпунин на цыпочках подошел к кровати, сел на стул возле Тимоши, повернувшегося сейчас на бок, слабо вскрикивающего во сне. Василий Миронович поправил на Тимоше одеяло, постоял, вглядываясь в худенькое, сжатое дурным, видно, сном лицо подростка. Думал, что мальчонке этому неплохо, конечно, будет в детском доме, но кто теперь заменит ему мать-отца, с каким сердцем будет жить человек на земле?
Он вернулся к столу, где по-прежнему горела зеленая настольная лампа и негромко тикали большие, в резном черном корпусе часы; еще походил по скрипучим половицам, потом долго и неподвижно стоял у высокого с двойными рамами окна…
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ
Оставаться в Журавке смысла больше не было. По данным разведки Безручко, Варавва и Стрешнев прятались где-то под Богучаром, в лесу. Но и эти данные были неточными: банды вряд ли осмелились бы находиться поблизости от уездного города, да еще все вместе. Скорее всего, в лесу одна из них, остальные постоянно меняют свое местонахождение — за ночь лошади могут пройти тридцать — сорок километров.
Наумович сообщил Шматко, что на днях крупная банда, примерно сто конных, вошла в Рыжкин лес. Банду видели издали, кто такие — неясно, не разглядели. Искать лагерь в таком лесу — все равно что иголку в стогу сена. Нужно выманить банду из надежного укрытия, навязать ей бой в открытой степи, тогда можно рассчитывать на успех.
Шматко это и сам понимал. Но как выманить? В последние две недели он настойчиво пытался связаться с кем-нибудь из главарей, посылал своих людей в разные концы, слал письма, но нарочные возвращались ни с чем. Банды были явно напуганы событиями последнего времени, прятались где могли — так и прокормиться легче, и уходить от погони. И действовали они очень осторожно, внезапно, быстро — попробуй догони! Наумович со своим отрядом гонял по округе, шел у той или иной банды по следу — каждый день почти то из одного, то из другого села раздавались призывы о помощи, — но Безручко, Варавва и Стрешнев оставались неуловимы. Надо было действовать более активно, что-то предпринимать.
Скоро из Воронежа, из губчека, батьке Ворону пришел новый приказ: разработать совместные действия с Наумовичем, найти Безручко, банду обезглавить. Бывший заместитель Колесникова — наиболее опасная фигура, со временем он может объединить разрозненные остатки полков…
Легко сказать — найти! А где он, этот чертов Безручко?! Ни на какие сигналы не откликается, как будто его и нет на белом свете!
Однако приказ надо выполнять. Шматко снялся из Журавки в середине мая. Полный день и часть второго ушла у Ворона на переход. Особо не спешили, чтобы поберечь коней. Предстоял изматывающий и долгий, видно, поиск Безручко на Богучарщине — силы пригодятся.
В хуторах и селениях Ворон вел себя как всегда: бойцы его заводили скользкие разговоры о большевиках, прославляли батьку Махно, анархию, говорили, что коммунисты у власти долго не продержатся; Колесников хоть и погиб, но есть другие командиры, те же Безручко и Варавва, да и батько Ворон — «мужик с головою». Хуторяне без особой радости подкармливали «банду», больше отмалчивались. За последнее время повидали они в своих краях всякое, многих видели «батьков»! Одних били красные, другие сами куда-то пропадали. Сгинет и этот, Ворон…
В Ивановке (там ночевал Ворон) крестьяне подняли бунт, похватали кто вилы, кто колья, пошли приступом на «банду», а тут и чекисты подоспели — «гнал» Наумович Ворона аж до самого леса, только пыль столбом стояла!..
…В лесу Ворон стал лагерем на берегу озера. Травы и рыбы нашлось здесь вдоволь, было чем питаться и людям, и лошадям. Да и крыша над головой была — с незапамятных времен стоял здесь позеленевший от дождей дом рыбацкой какой-то артели, пусть в нем не было стекол и дверь висела на одной петле — от непогоды дом хоронил почти весь отряд.
Теперь, после «боя» у Ивановки, дня два-три надо выждать. Если Безручко или Варавва здесь, в лесу, они обязательно узнают о том, что Ворон у них под боком. И отчего бы не переговорить с ним? Или хотя бы не прощупать настроение занозистого батька?