— Не из хохлов, — охотно согласился парень и предложил: — Давай, дед, посидим, покурим, а? А то я со своей ногой устал больно…
— Покурить можно, — неуверенно согласился Сетряков, думая, какой бы найти предлог, чтоб побыстрее отвязаться от лесного этого человека, а парень уже уселся на сани, сбросил с плеч котомку.
Они закурили. Парень развернул кисет, полный хорошего табаку, и Сетряков зацепил без огляду, чмокал теперь с удовольствием.
— В Гороховку, что ли? — снова спросил парень, и Сетряков близко теперь видел его васильковые, а не голубые, как это ему показалось раньше, глаза.
— Ага, в нее самую. — Сетряков отворачивал голову. — Одежонку кой-какую поменять на хлиб, сала баба шмат дала. Зерна нема, мил человек, баба с голодухи пухнуть уж стала.
— Из Калитвы сам?
— Оттуда.
— Я слыхал, народ у вас зажиточный, с чего бы это бабе твоей пухнуть?
— Дак… Кгм!.. Кх! Ох, и крепкий у тебя самосад, парень!.. Кто и зажиточный, а кто — голь перекатная, вроде меня.
— А лошадь-то… твоя?
— Лошадь… да лошадь моя. Но ты же бачишь, яка кляча. Бежит-бежит, станет… Покурим, дальше едем. М-да…
Парень молча кивал головой, соглашался. Курил не торопясь, отдыхал на санях.
— А что, дед, я слыхал, бунтуют у вас в Калитве?
— Дак… малость есть. Повстанцы, стал быть. Народ, вишь, обиделся на продотрядовцев энтих, хлеб силком выгребали, скотиняку уводили… Забунтуешь тут.
— Угу, ясно… Сам-то какой линии держишься? Тоже в банде? — Парень аккуратно стряхнул пепел в ладонь, держал ее на весу.
— Сам-то? — переспросил Сетряков, и пальцы его, державшие цигарку, дрогнули. — А я, милок, темный, не понимаю… Какая там еще банда?! Глаза вжэ не бачуть, ноги нэ дэржуть… Бабка и та с печи прогнала, каже, храпишь, да… стыдно дальше и казать. А линия… Яка тут может быть линия, милок? Я так думаю: шо красные, шо белые — один черт. Линия у крестьянина одна — выжить. Хай ему черт до той политики! И батька мой без нее прожив, и деды тож…
Парень вздохнул, бросил в снег окурок цигарки.
— Жаль. Советская власть за вас, середняков да бедняков, горой стоит, на вашу поддержку в первую очередь и рассчитывает. И кровь мы за вас в гражданскую лили… Жаль.
Сетряков неожиданно для себя вскипел.
— Шо ты жалкуешь на словах?! На деле-то оно по-другому выходит… Ну, раз ты такой грамотный, милок, то скажи: какую все-таки власть крестьянину-хлеборобу надо? Щоб справедлива була и защитница? А?
— Советскую, — ровно сказал парень и хорошо, светло улыбнулся. — Больше никакой нам, дед, власти не надо. Я и сам из крестьян, и отец мой, и дед тоже землю пахали. А я вот воевал за нее. Гражданская кончилась, думал: все, конец. А тут — новая заварушка. Глядишь, опять позовут, и не дадут дома как следует отлежаться.
— Да эт так, — согласился Сетряков. — У власти не спрячешься. Вон у нас, в Калитве… — но вовремя спохватился: вот старый дурак, чуть было лишнего не сболтнул. Наказывали же ему Конотопцев с Нутряковым: слухай больше, дед, а язык прикуси. Он поспешно переменил тему, спросил ласково: — Як зовут тебя, хлопец?
— Меня?.. С утра Павлом звали. — Парень думал о чем-то; он встал с саней, отряхнул с шинели табачные крошки. Убрал кисет и сложенную газетку в котомку, закинул ее за плечи.
— Ну что, дед? Пока. Как у вас, хохлов, говорится: до побачення, да?
— До побачення. — Сетряков пожал протянутую ему руку, ощутив в пальцах парня недюжинную силу.
— Так ты в Калитву, Павло, чи шо? — спросил он как бы между прочим.
— Нет, зачем?! — Парень отрицательно потряс головой, и пшеничный его, вьющийся чуб выполз из-под шапки. — Мне, дед, на железную дорогу надо, а там домой.
Они раскланялись и разошлись каждый в свою сторону.
«Брешешь ты, Павло, или як там тебя, — думал Сетряков. — Калитву ты нашу никак не минуешь, а до железной дороги тут два дня тилипать…»
— Но-о! Поехали! — покрикивал он на вялое свое тягло, подталкивал сани — прилипли к дороге, не стронешь.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Борис Каллистратович «Моргун», он же Юлиан Мефодьевич Языков, он же Георгий Михайлович Лебедянский… возвращался из Старой Калитвы в отличнейшем расположении духа. В сопровождении бывшего штабс-капитана Щеголева — невысокого, в цивильной одежде брюнета, который встретил его в Россоши, — он спокойно добрался железной дорогой до Воронежа, а через два дня ехал уже в Каменку, к Александру Степановичу Антонову.
Готовясь к встрече с начальником Главного оперативного штаба повстанческих армий, Языков решил в этот раз требовать от Антонова более решительных действий. Конечно, вряд ли Антонов даст хотя бы полк в помощь Колесникову, поверит в реальность захвата Воронежа в ближайшее время, но внушать ему эту мысль нужно настойчиво. Так или иначе, но Колесников командует дивизией, успешно разгромил воинские формирования под командованием Мордовцева и нужно срочно воспользоваться моментом растерянности большевиков, закрепить успех. Победы Колесникова привлекут к нему новые силы, а главное — в него поверят, как поверили в самого Антонова. На сегодняшний день армии Александра Степановича насчитывают до пятидесяти тысяч человек, сила грозная, в том же Тамбове среди большевиков паника. То и дело в Москву мчатся гонцы, представители Советской власти, шлют Ленину слезные телеграммы: выручайте, мол, вот-вот падет Тамбов. Судя по всему, события в Воронежской губернии развиваются примерно так же, силы Колесников тоже собрал немалые, растет недовольство крестьян продовольственной разверсткой, экономической политикой большевиков, и это хорошо. На этом недовольстве и Антонов, и Колесников смогут продержаться еще немало времени, а это — на пользу партии социалистов-революционеров, которая выдвинула очень своевременные, нужные лозунги: за Советы, но без коммунистов.
Да-да, лозунги эти отражают настроения масс, с этим нельзя не считаться. Сейчас в России и речи быть не может о возврате к буржуазному правительству, толпа упивается революцией и на попятную не пойдет. Путь же сейчас один — Учредительное собрание, где представительство большевиков-коммунистов будет сведено на нет, а с ним и реальная их власть. Ленин просто перестанет существовать…
Глубоко и удовлетворенно вздохнув, Языков с сентиментальной нежностью смотрел сейчас на заснеженный, угрюмо шумящий по обеим сторонам дороги лес. Сойдя с поезда на станции Ржакса, они с Щеголевым пересели на поджидавшую их бричку, тряслись теперь по мерзлой, но довольно гладкой дороге в сторону Каменки, в штаб Антонова. Возница их, широкоплечий усатый детина, укутавшись тулупом, мурлыкал что-то себе под нос, казалось, совершенно не интересуясь тем, кого и куда везет. Языков спросил его еще там, на станции: чего это ты, братец, укутался так, не очень же холодно, — на что детина лишь хмыкнул и отвернулся. Ямщицкое свое дело он знал хорошо, две сытые и сильные лошади бежали справно, и дорога охотно стелилась под их крепкие кованые копыта.
Плотнее усевшись в бричке, Языков попросил у Щеголева прикурить. Тот выхватил из кармана пальто зажигалку, в ладонях поднес трепещущий огонек к папиросе Языкова, закурил и сам. Обменявшись с бывшим штабс-капитаном Деникинской армии малозначительными фразами, Юлиан Мефодьевич снова углубился в свои важные мысли. Он перебрал в деталях разговоры в штабе Колесникова, нашел, что вел их правильно и умно. Во-первых, никто из калитвян не знает его подлинного имени, для воронежских повстанцев он — Борис Каллистратович, бывший офицер Деникина, ныне связник Антонова. Во-вторых, ему удалось внушить Ивану Сергеевичу — несомненно, это способный командир! — веру в то предприятие, за которое он волею судьбы взялся. Пусть и под нажимом своих земляков, пусть и без особой радости — что делать?! Он, Языков, тоже занимался бы сейчас другим делом, если бы не революция, не гражданская война, не победы большевиков — как все это мерзко сознавать! Народ, быдло, пришел к власти, выкинул его семью из прекрасного имения в Пензенской губернии, лишил состояния, надежд!..