Демьяна стащили с печи, где он, кое-как помывшись в корыте с помощью жены, заснул только что тяжелым и тревожным сном; он и не понял сначала, за что его бьют.

В штабную избу Демьяна ввели трое: Евсей, Кондрат Опрышко и Стругов. Никто из них ничего не объяснял, а Стругов, собачье отродье, все норовил попасть кулаком в зубы.

Колесников со штабными, судя по всему, спать в эту ночь не думали: стол ломился от бутылей с самогонкой и закусок, взвизгивала в соседней комнате гармошка, за ситцевой занавеской пьяно хохотала какая-то женщина. За столом восседали кроме Колесникова Безручко, Богдан Пархатый и старокалитвянские кулаки — Назарук и Кунахов.

Демьян стал перед столом.

— Ну! — грозно уставился на него Колесников и все враз стихло, даже гармошка смолкла. — Шо скажешь, Маншин? Надоело, значит, воевать, а? К бабе своей захотел?.. Так-так. А мы, выходит, свободу тебе должны добывать, лучшую жизню готовить? Землю от коммунистов очищать. Так?

— Да я… Я ничого, Иван Сергеевич, — стал оправдываться, вилять Маншин, сообразивший, наконец, в чем дело. — Брякнув с горячки. Людей, кажу, богато побило, весна скоро, пахать некому будет.

— Ишь, умный какой! Об чем заботится! — гулко затрубил Назарук. — А командиры не понимают ничого, да? Телячья твоя мозга! Коммунисты тебе знаешь як напашут на спине да чудок пониже!

За столом, поддерживая Назарука, дружно загомонили.

— К стенке Демьяна, чего там! — подзуживал Кунахов. — На кой ляд он нужен нам, такой воин!

— Шомполов ему горячих, чтоб неделю на зад сесть не мог!

— Проучить его, окоротить язык!

Назарук наклонился к уху Колесникова, что-то сказал. Тот властно кивнул терпеливо поджидающему в углу горницы Евсею:

— Всыпь ему!

Евсей обрадованно вскочил, деловито сгреб Демьяна за шиворот, потащил. С порога уточнил у Колесникова:

— Як его казнить, Иван Сергеич: шоб робыв или шоб хворав?

— Чтоб командиров своих почитал, — подал голос Безручко, и все довольно и одобрительно загудели, замотали головами — так, политотдел, так!

Били Демьяна тут же, во дворе штабного дома. Евсей приладил к столбу проволоку, Маншина подвесили за ноги и полосовали вожжами и чем-то тяжелым по спине. Евсей показывал Опрышке и Филимону, куда бить, чтоб побольней и не было крови, а сам все ходил вокруг, приглядывал; потом изловчился и ногой выбил Демьяну четыре зуба.

«Ладно, Иван Сергеевич, ладно, — плакал Демьян, сплевывая кровь. — Думал, и вправду ты за бедняков печешься. А теперь недолго тебе над людьми измываться, недолго. Глядишь, и зачтут в чека твою смерть, простят меня…»

Домой Маншина уже не отпустили: велели умыться и поставили охранять сани с оружием. Он стоял у сарая вместе с другим часовым, слушал фырканье лошадей, шуршание сена и с ненавистью смотрел на ярко светящиеся в ночи огни штабного дома. Разбитые десны болели, во рту от сочащейся еще крови было солоно и горько.

Этой же ночью Колесников побывал дома. Никто из домашних не спал, слух о приходе «полка» распространился по слободе с быстротой молнии. Многие старокалитвяне сбежались на площадь у церкви, сам собою возник сход. В голос кричали женщины, жены, матери и сестры убитых; Колесников подгребал теперь в свое войско и хромых, и кривых, и всяких. Бабы проклинали войну и эту смертную бойню, которую затеяли их слобожане, ругали Колесникова с Безручко, говорили, что хватит лить кровь, сколько горя и слез кругом… Выделялся в этом праведном женском хоре высокий молодой голос: он притягивал к себе, заставлял прислушиваться, думать. Толпа, стихийно сбившаяся у церкви, обернула сейчас растерянные, большей частью испуганные лица на этот голос, невольно потянулась на него, плотно окружая говорившую — совсем еще девчонку, в вязаном платке и ладном полушубке.

— Кто это говорит? Кто? — тянули шеи те, кто стоял поодаль, кому не было видно девушку.

— Да Щурова это, Танька, — откликались передние. — Комсомол недобитый.

— Сам ты недобитый, дурак! Крови тебе мало?! Залил зенки и гавкаешь. Правильно она говорит.

— Ну нехай пока поговорит. Мы тут уже слухали кой-кого.

— Ой, дочка, — испуганно всплескивала руками пожилая женщина. — Да что ж она, или не боится бандитов? Они ж, проклятые, ни перед чем не остановятся.

— Цыц, Дарья! Какие ще бандиты?! Думай, шо говоришь. Освободители наши, а ты… Посторонись-ка!

— Это ты, Марко?! — Дарья в прикрикнувшем на нее мужике не сразу узнала Гончарова, заросшего волосом, грязного, с дикими какими-то глазами; за ним молчком лезли еще трое.

— Гончаров! Гончаров! — ледяным ветром дохнуло по толпе, и она вдруг распалась надвое, давая дорогу этим четверым. Гончаров стоял теперь за спиной Татьяны Щуровой, слобожанки и комсомолки, дочки красного командира Петра Николаевича Щурова.

— Вас всех обманули и запугали! — звонко говорила Таня. — Колесников и его штаб — никакие это не освободители, это враги трудового народа. Это изверги и бандиты. Они убивают и мучают невинных людей, они хотят вернуть власть кулаков и…

Гончаров выстрелил девушке в спину; Таня, широко раскрыв от ужаса и боли глаза, рухнула на истоптанный грязный снег. Марко же, как и трое его дружков, скалясь, палили в воздух из наганов и обрезов, наслаждаясь переполохом.

Повыскакивали на крыльцо полуодетые штабные, клацали затворами винтовок часовые; с колокольни, на всякий случай, полоснул поверх крыш пулемет, ахнуло еще с пяток выстрелов, потом стихло все, умерло.

Гончаров, ухмыляясь, стоял перед Колесниковым.

— Здоров, Иван Сергеевич!

— Здорово, Марко, здорово!.. Где тебя черти носили?

— Да носили… Х-кха!.. Помирать кому охота? От красных хоронился, чуть было в плен к ним не попав… А тут, чуем, вы до дому повертались.

— Ну, не до дому и не все вернулись. — Лицо Колесникова ожесточилось. — Кто в честном бою полег, а кто в камышах отсиживался да чужих баб тискал.

— Баб много, Иван Сергеевич, не обижайся. Табун еще тебе пригоню… А Таньку, — он наганом показал себе за спину, — жалеть нечего, красная она до пяток.

— Грехи, выходит, замаливаешь, Марко? — усмехнулся, покуривая, Безручко.

— Может, и так. — Гончаров с наглой рожей уставился на начальника политотдела. — Но к Таньке еще шесть комиссаров прибавь и двух милиционеров, без дела не сидели.

— Ладно, потом разберемся, — махнул рукой Колесников. — Холодно тут, айда в дом. Там потолкуем.

…Сейчас, вспоминая все это, животный свой страх перед Гончаровым (этот не остановится и перед ним, командиром, пулю всадит и не охнет), Колесников ехал к своему дому. Особого желания появляться перед родными у него не было; мать, кажется, все ему сказала тогда, на Новой Мельнице, настроила против него, не иначе, и жену, и сестер. Как же: муж — главарь банды, убийца! Да кто бы из них жил сейчас, если бы он не сделал такого шага?! И как им объяснить, что при красных они из нищеты никогда не вылезут, будущая коммуна, уравниловка, не позволит даже самым трудолюбивым крестьянам иметь больше других, хоть ты лоб расшиби! Ведь большевики прямо говорят: все равны, все одинаковы… А! Без толку бабам это говорить, овца и та скорей поймет!

Домашние встретили его молчанием. На приветствие ответила одна Настя, меньшая из сестер, да и то скороговоркой, с оглядом на мать. А уж мать — та вообще за ухват взялась, чугунки ей понадобилось срочно ворошить!

— Переодеться дай! — глухо, отрывисто сказал Колесников старшей из сестер, Марии, и та кинулась к сундуку.

— Оксана где? — спрашивал Колесников у матери.

— Ушла она, — ответила Мария Андреевна, не разгибаясь от печи.

— Ну ладно, вернусь вот… — многозначительно пообещал Колесников; он наскоро переоделся, пожевал картошки с солеными огурцами и ушел, не простившись. И ему никто ничего не сказал вслед.

* * *

По указанию Колесникова выпороли и «бойца для мелких поручений» Сетрякова за потерю бдительности. Имелся в виду побег «жинки» атамана, Соболевой, кончившийся «вынужденной мерой, убийством последней» — так было сказано в приказе, который сочинил новый начальник штаба, Пархатый. Стругову в этом же приказе объявлялась благодарность «за решительные действия, а также за точное исполнение распоряжений командира».