Иногда, правда, на ум приходило одно. Не имя даже, а кличка. Прозвище, данное ею же своему подопытному. Но тот уже несколько лет как не мог нанести вреда своей бывшей хозяйке.

Ярославская с грустью и одновременным негодованием думала о его смерти. Умела бы плакать, наверное, не сдержала бы слез. В особые минуты ностальгии по безвозвратно ушедшим временам ее царствования на родине профессор размышляла о том, что могла бы согласиться на то, чтобы лишиться левой руки или ноги, но иметь возможность и дальше совершенствовать свое творение. Свое лучшее творение. Сколько надежд сгинули вместе с новостью о его смерти в тюрьме. Пусть даже доктор поначалу и не поверила ей. Ну не могли убить ее нелюдя ни условия тюремного содержания, ни другие заключенные. Ее шедевр мог голыми руками и зубами разорвать кого угодно на части. Она собственными глазами видела результаты его ярости. Если только исподтишка и с далекого расстояния, потому что этот зверь обладал настолько тонким и чутким слухом, что к нему невозможно было приблизиться неслышно.

В ту ночь, когда Покровский принес послание от информатора об уничтожении нелюдя, Ярославская долго еще сидела перед окном, глядя на луну и редкие блеклые звезды, скрытые облаками, и сжимала в руках единственное оставшееся у нее фото. С него хмуро исподлобья смотрел высокий широкоплечий мужчина с обнаженным мускулистым торсом и сильными крепкими ногами. Ее лучшее создание, ради которого она поставила на кон так многое и которое так нелепо потеряла. Кажется, она могла любоваться им долгие часы. Нет, не как женщина мужчиной, но и не как мать пропавшим без вести сыном. Все же доктор никогда не опустилась бы до подобных мыслей — ставить в один ряд себя и этого недочеловека. Но как Пигмалион, скрупулезно по сантиметру лепивший свою прекрасную Галатею. Отличие в ее ситуации было не в распределении мужской и женской роли, а в том, что она не могла опуститься так низко, чтобы полюбить нечто искусственное, своеобразного биоробота, созданного ею же. И в то же время она все же кое-что любила в нем. Ту частицу себя, которую вложила в свое творение. Свои усилия и бессонные ночи, проведенные с пробирками в центре. А еще свою власть над ним. Над тем, кто объективно был сильнее нее в сотни раз. И если Пигмалион молил богов о том, чтобы те снизошли и оживили его скульптуру, то Ярославская упивалась осознанием того, что сама и являлась богом нелюдя. Беса, имя которого даже самые матерые ее охранники произносили с явной дрожью в голосе.

* * *

В висках шумело. Точнее, в них гудело так, словно каждую секунду где-то совсем рядом с ней проносился на бешеной скорости товарный поезд. Ярославская осторожно выдохнула и прижала пальцы к голове, пытаясь унять этот гул, заглушить боль от него, так отвратительно стучавшую в черепной коробке.

Несколько мгновений на то, чтобы понять, где она находилась… и ничего. Глаза не видят ничего в абсолютной тьме, и, кажется, она где-то обронила свои очки. Осторожно выставить руку перед собой и пошарить по полу в поисках пропажи. Ничего на расстоянии вытянутой руки. Да и навряд ли в этом кромешном мраке они могли помочь. Все еще слезящиеся после перцового баллона глаза отказывались различить хоть какие-нибудь силуэты. Точно. Она вспомнила, что кто-то брызнул в ее лицо перцовым баллончиком. Эта дрянь, ставшая таким модным средством защиты там, за границей. Хотя с чего она взяла, что сейчас находится именно у себя на родине, Ангелина не знала. Возможно, чутье. Уж что-что, а интуицией профессор обладала великолепной. Значит, все же нашли. Сначала Покровского, потом и ее. Точнее, сдал ее Захарушка дорогой. Тот самый, что долгие годы верой и правдой. Впрочем, даже не удивилась Ярославская. Она сама бы не стала рисковать собственной жизнью и здоровьем ради кого бы там ни было. Тем более ради бесталанного телохранителя. Неплохо было бы выяснить, кто именно ее нашел. Понятное дело, совсем скоро она обязательно увидит похитителей и их требования. Возможно даже, они будут знакомы ей, но все же неплохо было бы заранее знать своего противника, чтобы выбрать нужную линию поведения. И как бы хотелось доктору, чтобы только не заговорили с ней сейчас на родном великом и могучем. Вот их она боялась больше всего. Своих. Русских. Тех, что могли и официально посадить за все ее прошлые дела, а могли и, как говорится, по-тихому расправиться с профессором, предварительно узнав у нее как необходимые коды от нескольких сейфов, в которых хранились ее бесценные образцы исследований, так и другую важную информацию.

Нет, не боялась Ярославская пыток. Для нее ни отрубленные конечности, ни отрезанный язык, ни выколотые глаза не могли принести и половины той боли, которую она могла испытать, лишившись своего детища.

Так она думала, пока вдруг не загорелся яркий свет над головой. Яркий настолько, что она резко упала на колени, прикрывая глаза ладонями, кажется, их выжигало этим светом, и сейчас они полыхают самым настоящим огнем. Понадобилась пара минут, чтобы медленно отнять руки от лица и дать себе привыкнуть к этому освещению. Пара минут, чтобы вдруг осознать, что она ощущает запахи, множество запахов. Казалось, на нее они обрушились одной сплошной волной, и Ярославская даже застыла, пытаясь понять, что же именно учуял ее нос.

И несколько раз резко открыть и закрыть глаза, пока в них не потухает то самое пламя боли, чтобы позволить себе медленно оглянуться вокруг, изучить обстановку… и показать тому, кто явно следил за ней, тому, кто включил свет, что она не сломлена, и что ему не удастся напугать саму Ярославскую своими дешевыми кинематографическими приемами. Кажется, в подобных картинах и снималась ее дочь. Впрочем, доктор не была уверена, так как не видела ни одного фильма с ее участием, не желая смотреть на этот позор той, кто должна была продолжать ее династию… а сумела стать не более чем высокооплачиваемым, но все же клоуном. Скоморохом, ни дать ни взять.

Клетка. Она находилась в самой настоящей клетке с металлическими решетками с трех сторон. И на какой-то короткий миг Ярославская остолбенела и зажмурилась снова, пытаясь понять происходящее. Пытаясь найти объяснение увиденному и чувствуя, как начинает зарождаться в груди паника. Только сейчас. Только в эту минуту, когда обнаружила себя в своей собственной клинике. Но этого не могло быть, потому что ее сожгли. Ее разрушили без остатка много лет назад, уничтожив до основания дело всей ее молодости.

Словно какой-то плохонький сон, откровенный сюрреализм, который понимаешь мозгом, но из которого не можешь выбраться самостоятельно. Так она умела. Выводить себя из любого, самого страшного кошмара неким толчком сознания, заставляла пробуждаться себя ровно за несколько минут до будильника или за мгновение до того, как произойдет нечто, невыносимо пугавшее ее в редких и беспокойных снах. Вот и сейчас мысленный пинок самой себе с закрытыми глазами, позволяя отдышаться и одновременно прокручивать в голове имена не только тех, кто когда-либо имел отношение к ее лаборатории и мог знать обустройство самого научного центра настолько хорошо, но и тех, кто после известных событий остался в живых.

Тщетно. Ярославская злилась на собственную память, так предательски подставившую ее. Она не понаслышке знала, что человеческий мозг способен запомнить гораздо больше информации, чем проанализировать ее моментально, и уже сейчас существуют определенные методики по выуживанию из памяти этой скрытой самим же мозгом по разным причинам информации. И непроизвольно зашипеть от вернувшейся в виски лихорадочной пульсации. Но чем дольше напрягается доктор в бесполезной попытке поймать собственные воспоминания, тем яростнее, тем отчаяннее эта боль.

А затем она решила прислушаться. Не более того. Не открывая глаз, потому что вдруг стало страшно. Потому что вдруг необъяснимый ужас коснулся ледяными щупальцами спины. Нет, не предчувствие. Гораздо хуже. Она услышала это. Она с отчетливой ясностью услышала в своей клетке, расположенной в длинном узком коридоре здания научного центра… или его имитации то, чего там не могло быть по определению. То, от чего все ее инстинкты вдруг взорвались предупреждением. То, от чего перехватило дух и одновременно будто замерло сердце. Волчий вой. Громкий волчий вой, сопровождавшийся угрожающим звериным рычанием.