Маршрут «в греки» проложил Алексий, он же позаботился, чтоб на земле Рима русы не знали забот. Каждый смок нес четверых вооруженных воинов, включая хозяина. Людей и змеев следовало кормить, а их передвижение – держать в секрете. В галицких землях с этим проблем не было, но южнее лежало Берладье – лихой край, кишащий разбойниками. Не то чтоб их опасались: смоки разогнали бы любую шайку, но светиться перед ними… Сведенья о появлении смоков и маршруте их движения наверняка заинтересовали бы латинских купцов, с которыми разбойники имели дело. А те передали бы кому следует. Поэтому летели ночью, ориентируясь по ленте блестевшей в лунном свете реки. С рассветом, выбрав безлюдное место, приземлились и устроили лагерь. Воды Прута кишели рыбой, за один заход бредень вытаскивал ее целый ворох, смоки поели и уснули. Следом легли люди. Стражу не выставляли: пустынные, поросшие густым кустарником берега Прута служили надежным убежищем, а змеи чуяли врагов издалека.
Миновав Дунай, отряд вступил на территорию Рима. Здесь стало легче. Из соображений секретности по-прежнему летели ночами, зато маршрут был выверен, места стоянок известны, а лазутчиков ловили ромеи. На стоянках отряд ждали шатры, горячая еда и стража из состава императорских тагм. Передвижение обеспечивал Алексий. Он слал гонцов, следил за количеством и качеством доставляемых припасов и ограждал отряд от внимания непричастных. Алексий великолепно знал местность (в Румелии[44] он неоднократно бывал), а на каждой стоянке его ждало сообщение из Константинополя. Близ Пиргоса[45] он узнал о Фессалониках. Греки ждали латинян у Константинополя – об этом говорили донесения лазутчиков, но Танкред в последний миг передумал. Побоялся могучих стен и башен столицы и выбрал более легкую добычу. Маршрут потребовалось срочно менять, Алексий с этим блестяще справился. Над горами они прошли без проблем, разве что продрогли на холодном ветру. После битвы Алексий вручил Ивану пергамент, которым архонтам римских земель предписывалось оказывать князю всемерное содействие, и проводил в обратный путь. Простились тепло.
Обратно летели без помех. То ли пергамент Алексия сыграл роль, то ли их просто боялись, но ромеи скрупулезно выполняли договор. К стоянкам без проволочек доставляли провизию и рыбу, денег не требовали. Отряд летел днем – не было нужды таиться. Над Берладьем даже пугнули какую-то шайку. Завидев смоков, разбойнички рванули изо всех ног – как своих, так и лошадиных, изрядно повеселив тем ватагу.
В Черне[46] Иван с облегчением узнал, что в Киеве спокойно. Еще через два дня смоки приводнились близ Звенигорода. Зацелованный и обласканный Иван занялся скопившимися делами и совершенно забыл о событии, помнить которое стоило. За что и поплатился. Он разбирал донесения тиунов, когда в гридницу вошла Млава.
После случая с подбитым глазом Иван видел лекарку редко, да и то мельком. Млава не соврала: выпиравший живот свидетельствовал, что она беременна. Видя это, Иван хмурился (навевало неприятные воспоминания), но быстро забывал.
К Ивану Млаву пустили без доклада – стража ее знала. Иван не успел удивиться явлению, как язычница пересекла гридницу и водрузила на стол перед князем небольшую корзинку.
– Забирай!
Прежде чем Иван успел что-то сказать, Млава повернулась и скрылась за дверью. Князь помедлил и с опаской заглянул в корзину. Там, укрытое холстинкой, лежало что-то округлое. Иван стянул тряпицу.
Это был ребенок. Новорожденный, со струпиком на месте недавно срезанной пуповины. Иван осторожно коснулся крошечного тельца. Ребенок оказался теплым, следовательно, живым. Лежал с закрытыми глазами, поджав ножки. Князь извлек малыша из корзинки. Мальчик, здоровенький. Родила, значит…
– Зачем приходила? – раздалось за спиной.
Иван обернулся. На пороге стояла жена. Наверное, видела Млаву в окно…
– Это кто?
Не дожидаясь ответа, Оляна подбежала и выхватила ребенка. Иван не успел ей помешать. Положив младенца на стол, жена стала его ворочать и щупать.
– Твой! – заключила, покончив с осмотром. – Глаза Млавины, остальное – твое!
Иван не стал оспаривать это заключение. Тем более что потревоженный младенец сморщился и заплакал.
– Есть хочет! – определила Оляна, и, потянув шнурок, стягивавший разрез на рубахе, извлекла на свет грудь. Младенец жадно ухватил сосок и зачмокал.
– Ты что делаешь? – поразился Иван.
– Сына твоего кормлю! – огрызнулась Оляна. – Не видишь?
– Так это… Позвала б кормилицу!
– Зачем? У меня много молока.
Некоторое время они молча смотрели на младенца. Тот насытился быстро. Выплюнул сосок и затих.
– Подержи!
Сунув мужу ребенка, Оляна убежала и вернулась с чистой холстинкой. Расстелив ее на столе, ловко запеленала ребенка.
– Колыбель у Ванечки большая, – сказала, беря тугой сверток. – Поместятся. Пусть сразу привыкают друг к другу.
– Оляна!
Княгиня подняла взор на мужа.
– Дите надо вернуть.
Оляна прижала сверток к груди.
– Нет!
– Это ее сын!
– И твой тоже. Сама принесла.
– У нее горячка – не понимает, что делает. По ней видно, что недавно родила.
– Не отдам!
Взор жены выражал непреклонность.
– Зачем? – выдохнул князь.
– Хочу, чтоб у Ванечки был брат! – Оляна шагнула к мужу. – Знаешь, что это такое? Нет? А я знаю! Когда родители сгинули, Олята меня спас. Кормил, согревал, защищал. Без него бы не выжила.
– Своего родишь.
Оляна закрутила головой.
– Почему? – удивился Иван.
– Чрево худо зажило, мне Млава сказала. У мамы моей так было: не рожала после нас с Олятой.
– Но…
– Людям скажем, что сама родила.
– Не поверят, – князь выразительно глянул на живот жены.
– Летник у меня просторный, не видно было.
Оляна убежала, унеся младенца, а Иван, почесав в затылке, кликнул гридня. Велев страже оставаться в хоромах, он сел на коня и выбрался за стены. Петляя по посаду, отыскал нужную избу. Ранее ему не приходилось здесь бывать, Иван с любопытством осмотрел высокий тын, крепкие ворота, за которыми виделась крытая тесом крыша. Подъехав ближе, свистнул. За воротами не отозвались: пса здесь не держали. Встав на седло, князь спрыгнул во двор, и, отперев ворота, завел внутрь коня. Помедлил и пошел к двери.
Внутри избы стоял сумрак. Маленькие окошки, закрытые ставнями, давали мало света. Князь подождал, пока глаза привыкнут, и только потом огляделся. Битая из глины (по-богатому – с трубой!) печка занимала добрую треть избы. Из другой обстановки имелись полати, стол, лавки и полки с какими-то горшочками на стенах. Не богато, но бедностью не пахло.
Хозяйку он узрел на полатях. Та лежала, отвернувшись к стене. По позе видно: не спит. На появление гостя лекарка никак не отреагировала, из чего Иван сделал вывод: разговаривать не хочет.
В избе было прохладно: травень[47] в этом году выдался студеный. Подумав, Иван сходил во двор и притащил охапку дров. Забросив их печь, сложил домиком, настрогал лучины и ободрал с поленьев бересту. Сухой мох и кресало нашлись в печной нише. Береста занялась сразу, скоро в печи заплясало пламя. В кладовой нашлись крупа, соль и сало. Свалив их в горшок, Иван добавил воды и поставил в печь. После чего принес из сеней горлач и налил молока в глиняную кружку. Подержав ее у огня, подошел к полатям.
– Выпей!
Спина Млавы дрогнула.
– Каша не скоро поспеет, а тебе нужно поесть. Молоко теплое. Давай!
Млава повернулась и села. Взяв кружку, приникла к ней губами. Князь терпеливо ждал, пока она закончит. После чего отнес кружку и вернулся. Пока он ходил, Млава переместилась на край полатей и села, спустив ноги. Лицо ее в отблесках пламени горело нездоровым румянцем.
– Приляг! – покачал головой князь. – Простынешь!