– Нет, ваша милость. Не верю.
– Это уже что-то. Продолжаю: то, что ты видишь вокруг себя, отец инквизитор, есть не Божественный театр, не Божии игры. Это мир, которым надо управлять. Владеть. А власть – привилегия князей. Господ. Мир – это доминиум, который должен подчиняться владыкам и с низким поклоном принимать droit de seigneur, власть сеньора. И вполне естественно, что сеньорами являются князья Церкви. Как и их сыновья. Да, да, Гжесь. Миром правим мы, от нас примут власть наши сыновья. Сыновья королей, князей, пап, кардиналов и епископов. А сыновья мануфактурных купцов, прости за искренность, есть и будут вассалами. Подданными. Слугами. Они должны служить. Служить! Ты понял, Гжегож Гейнче, сын свидницкого купчишки? Понял?
– Лучше, чем полагает ваша милость.
– Так иди и служи. Будь чутким к проявлениям кацерства, как на то должно указывать твое имя: Грегорикос. Будь непримирим к еретикам, безбожникам, отщепенцам, монстрам, колдуньям и евреям. Будь немилосердным с теми, которые осмеливаются поднимать мысль, глаза, голос и руки на мою власть и на мое имущество. Служи. Ad maiorem gloriam Dei[607].
– В отношении последнего ваша милость может полностью на меня рассчитывать.
– И помни. – Конрад снова поднял два пальца, но на этот раз в его жесте не было ничего от благословения. – Помни: кто не со мной, contra me est[608]. Либо со мной, либо против меня, tertium non datur[609]. Кто потворствует моим врагам, тот сам – мой враг.
– Понимаю.
– Это хорошо. Посему перечеркнем толстой чертой то, что было. Начнем с нового, чистого листа. Sapienti sat dictum est[610] для начала договоримся так: на следующей неделе очередной десяток сожжешь ты, инквизитор Гжесь. Пусть Силезия на мгновение замрет. Пусть грешники вспомнят об адском огне. Пусть нестойкие укрепятся в вере, увидев альтернативу. Пусть доносители вспомнят, что надобно доносить, доносить много и на кого удастся. Прежде чем кто-нибудь не донесет на них. Пришло время террора и ужаса! Необходимо железной десницей и ежовой рукавицей схватить за горло змею еретичества. Сжать и не отпускать! Ибо именно тому, что когда-то отпустили, что проявили слабость, мы обязаны теперешним расцветом ереси.
– Ересь в Церкви, – тихо сказал инквизитор, – существовала веками. Всегда. Ибо Церковь всегда была оплотом и пристанищем для людей глубоко верующих, но и живо мыслящих. Будучи одновременно, к сожалению, всегда укрытием, податливой почвой и полем для действия таких креатур, как ваша милость.
– Люблю в тебе, – сказал после долгого молчания епископ, – твой интеллект и твою искренность. Воистину жаль, что ничего более. Кроме этого.
Отец Фелициан, для мира некогда Ганис Гвисдек по прозвищу Вешка, грелся в солнечном пятне в конце монастырского сада, наблюдая из-за куста терна за погруженными в тихую беседу епископом и инквизитором. «Как знать, – думал он, – может, вскоре и меня допустят к таким беседам, может, и я смогу принять в них участие? Как равный? Ведь я иду в гору. В гору».
Отец Фелициан действительно шел в гору. Епископ отличал его за заслуги. Состоящие в основном из доносов на предыдущего подчиненного, каноника Отто Беесса. Когда в результате доносов Отто Беесс попал в немилость, на епископском дворе стали иначе смотреть на отца Фелициана. Совершенно иначе. Отцу Фелициану казалось, что с удивлением.
«Иду в гору. Ха! Иду в гору».
– Отче.
Он вздрогнул, повернулся. Монах, подошедший к нему так беззвучно, не был премонстратенсом, носил белую доминиканскую рясу. Отец Фелициан не знал его. Значит, это был человек инквизитора.
«Человек инквизитора, – подумал отец Фелициан, немедленно удаляясь. – Доминиканец, один из известных распоясавшихся и всесильных «белых преосвященств». Этот властный, словно у самого епископа, голос… Эти глаза».
Глаза цвета стали.
Зембицкий приют Сердца Иисусова располагался вне городских стен, неподалеку от Ткацкой Калитки. Когда они туда добрались, было время трапезы. Исхудавшие и покрытые гноящимися чирьями бедняки поднимались с лежанок, брали трясущимися руками миски, макали в них хлеб, размякшие куски засовывали в беззубые рты. Тибальд Раабе откашлялся, отер глаза, прикрыл нос манжетом перчатки. Сталеглазый священник даже внимания не обратил. Нужда и страдания не оказывали на него впечатления и перестали интересовать уже давным-давно.
Надо было ждать. Девушка, к которой они пришли, была занята в приютской кухне.
Из кухни несло вонью.
Прошло некоторое время, прежде чем она вышла к ним.
«Значит, вот она, Эленча фон Штетенкрон, – подумал сталеглазый. – Не очень привлекательна». Сутулая, серая, узкогубая. С водянистым взглядом. С волосами, милостиво скрываемыми чепцом и платком. С медленно отрастающими, некогда модно выщипанными бровями. Эленча Штетенкрон, уцелевшая во время бойни, в которой погибло шестнадцать мужчин. Единственная выжившая. Мужчины, в том числе вооруженные солдаты, погибли. Сутулая дурнушка выжила. Вывод напрашивался сам собой. Сутулая дурнушка не была простой сутулой дурнушкой.
– Благородная госпожа фон Штетенкрон.
– Пожалуйста, не называйте меня так.
– Хм-м… девица Эленча…
Эленча. Имя тоже необычное. Редко встречающееся. Тибальд Раабе проследил его происхождение – такое имя было у дочери Владислава, бытомского князя. Дед Хартвига Штетенкрона, служивший бытомскому князю, дал такое имя одной из дочерей. Родилась традиция. Хартвиг окрестил свое единственное чадо в соответствии с традицией.
Он дал знак глазами Тибальду Раабе. Голиард кашлянул.
– Девушка, – сказал он серьезно. – В прошлый раз я предупредил вас. Мне надо задать вам несколько вопросов, касающихся… Счиборовой Порубки.
– Не хочу об этом говорить. Не хочу помнить.
– Надо, – сказал слишком резко сталеглазый.
Девушка съежилась, совсем так, словно он замахнулся на нее, погрозил кулаком.
– Надо. – Священник смягчил тон. – Речь идет о жизни и смерти. Мы должны знать. Молодой дворянин, который за два дня до того присоединился к вашему эскорту и вскоре от эскорта отделился… Он был среди напавших на Порубке? Вы слышите, Эленча? Среди нападавших был Рейнмар из Белявы?
– Молодой дворянин, – пояснил Раабе, – которого ты знаешь как Рейнмара фон Хагенау.
– Рейнмар Хагенау… – Глаза Эленчи Штетенкрон расширились. – Это… был… Рейнмар из Белявы?
– Он самый. – Сталеглазый сдержал нетерпение. – Ты его узнала? Он был среди нападавших?
– Нет! Конечно же, нет…
– Почему «конечно»?
– Потому… Потому что он… – Девушка запнулась, умоляюще взглянула на Тибальда. – Ведь он не мог бы… Милостивый государь Раабе… О Рейнмаре из Белявы… Ходят слухи… Якобы… он опозорил… дочку господина Биберштайна… Милостивый государь Раабе! Это не может быть правдой!
«Очарование, – подумал сталеглазый, сдерживая гримасу. – Очарование дурнушки, влюбленной в мечту, в образ, в строфы из «Тристана»[611] или «Эрека»[612]. Еще одна в нашей коллекции. Что они в нем видят? Кто поймет женщину, тот дьявола съест».
– Значит, среди нападавших не было, – удостоверился он, – Рейнмара из Белявы?
– Не было.
– Наверняка?
– Наверняка. Я бы узнала.
– А на нападавших были черные латы и плащи? Они кричали «Adsumus», то есть «Мы здесь»?
– Нет.
– Нет?
– Нет.
Они помолчали. Кто-то из бедняков неожиданно расплакался. Всхлипывающего успокаивала няня, полная монашенка в рясе клариски.
Сталеглазый не отвернулся. И не отвел глаз.
– Мазель Эленча. А твоя мать… Мачеха… Оставшаяся вдовой после отца, она знает, что ты здесь?