– Да, да, – как бы задумался Горн, – одного успеха у женщин недостаточно, нужно еще счастье. Хорошая, выражаясь окольно, рука. Тогда есть шансы заработать не только огорчения и утраченные прелести любви, но и какой-то профит. Хотя бы в такой ситуации, как наша. Ведь не кто иной, а именно влюбленная девчушка высвободила из оков Вальгера Удалого. Влюбленная сарацинка вытащила из рабства Уона Бордоского. Литовский князь Витольд сбежал из тюрьмы в замке Трокай с помощью влюбленной жены, княжны Анны… Черт побери, Рейнмар, ты действительно скверно выглядишь.
…Ecce enim veritatem, dilexisti incerta et occulta sapi entae tuae manifestasti mihi. Asperges me hissopo, et mundabor…[429]
– Эй! Не надо ли там кой-кого покропить! Lavabis me… Эй! Не зевай! Да, да, Коппирниг, тебе говорю! А ты, Бонавентура, чего трешься о стену, ровно свинья? Во время молитвы? Достоинства, достоинства больше! И у кого, хотел бы я знать, так ноги воняют? Lavabis me et su per nivem dealbabor. Auditui meo dabis gaudium. Святая Дымпна… А с этим что такое?
– Он болен.
У Рейневана болела спина, на которой он лежал. Он удивился, что лежит, потому что только что, молясь, стоял на коленях. Пол холодил, мороз пробивался сквозь солому, он весь дрожал, щелкал зубами так, что от спазм болели мышцы челюстей.
– Люди! Он же раскален, будто печь Молоха!
Рейневан хотел возразить, сказать, мол, разве они не видят, что он мерзнет, что дрожит от холода. Хотел попросить, чтобы его чем-нибудь накрыли, но не мог выдавить ни звука сквозь звенящие зубы.
– Лежи, не двигайся.
Рядом кто-то хрипел, задыхался от кашля. «Циркулос, кажется, это Циркулос так кашляет», – подумал он, неожиданно удивившись тому, что кашляющего, хоть и лежащего всего в двух шагах от него, он видит как бесформенное, размывчатое пятно. Он заморгал. Не помогло. Почувствовал, что кто-то отирает ему лоб и лицо.
– Лежи спокойно, – голосом Шарлея проговорила плесень на стене. – Лежи.
Он был чем-то накрыт, но кто его накрывал, не помнил. Его уже трясло не так сильно, зубы не отбивали дробь.
– Ты болен.
Он хотел сказать, что лучше знает, в конце концов, он ведь лекарь, изучал медицину в Праге и умеет отличить болезнь от минутного озноба и слабости. К собственному удивлению, из его раскрытого рта вместо мудрой речи вырвался лишь какой-то чудовищный скрип. Он сильно кашлянул, горло заболело и начало печь. Он собрался с силами и кашлянул еще раз. И от усилия потерял сознание.
Он бредил. Грезил. Об Адели и о Катажине. В носу стоял запах пудры, румян, мяты, хны, аира. Пальцы рук помнили прикосновения, мягкость, твердость, гладкость. Когда он закрывал глаза, то видел скромную, смущенную nuditas virtualis, маленькие округлые грудки с потвердевшими от желания сосками. Тонкую талию, узкие бедра. Плоский живот. Стыдливо сжатые бедра.
Он уже не знал, кто из них кто.
Он боролся с болезнью две недели, до Всех Святых. Потом, когда уже выздоровел, узнал, что кризис и перелом наступил около Симона и Юды, как и положено, на седьмой день. Узнал также, что травяные лекарства, навары, которыми его поили, приносил брат Транквилий. А подавали Шарлей и Горн, попеременно сидевшие около него.
Глава двадцать восьмая,
в которой наши герои по-прежнему, если воспользоваться словами пророка Исаии, sedentes in tenedris[430], а выражаясь по-людски, продолжали сидеть в Башне шутов. Потом на Рейневана начинают нажимать, то с помощью аргументов, то с помощью инструментов. И дьявол знает, чем бы все это кончилось, если б не знакомства, заведенные в годы учебы.
Две недели, которые болезнь вычла у Рейневана из биографии, ничего особого в Башне не изменили. Ну, стало еще холодней, что, однако, после Задушек никак не могло считаться феноменом. В «меню» основное место стала занимать сельдь, напоминая о приближающемся адвенте[431]. В принципе канонический закон требовал поститься во время адвента лишь четыре недели перед Рождеством, но особо набожные – а божегробцы были таковыми – начинали пост раньше.
Из других событий можно назвать то, что вскоре после святой Урсулы Миколай Коппирниг покрылся такими ужасными и устойчивыми чирьями, что их пришлось вскрывать в госпитальном medicinarium’e. После операции астроном провел несколько дней в госпиции. О тамошних удобствах и пище он рассказывал так красочно, что остальные жильцы Башни сообща решили обзавестись чирьями. Лохмотья и солому с лежанки Коппирнига разодрали и разделили, чтобы заразиться. Действительно, вскоре Инститора и Бонавентуру обсыпали нарывы и язвы. Однако с чирьями Коппирнига они не шли ни в какое сравнение, и божегробовцы не сочли их заслуживающими операции и госпитализации.
Шарлею удалось остатками пищи приманить и приручить большую крысу, которой он дал имя Мартин в честь, как он выразился, исполняющего в данный момент обязанности наместника Бога на земле. Некоторых обитателей Башни шутка развеселила, других возмутила. В равной степени она коснулась Шарлея и Горна, который окрещение крысы прокомментировал репликой Habemus papam[432]. Однако событие дало повод для новой темы вечерних бесед – в этом смысле также мало что в Башне изменилось. Ежевечерне усаживались и дискутировали. Чаще всего около подстилки Рейневана, все еще слишком слабого, чтобы вставать, и питающегося специально поставляемым божегробовцами куриным бульоном. Урбан Горн кормил Рейневана. Шарлей кормил крысу Мартина. Бонавентура бередил свои язвы. Коппирниг, Инститор, Камедула и Исаия прислушивались. Фома Альфа ораторствовал. А инспирированными крысой предметами бесед были папы, папства и знаменитое пророчество святого Малахия из Армана, архиепископа Ардынацейского.
– Признайте, – говорил Фома Альфа, – что это очень точное предсказание, точное настолько, что ни о какой случайности и разговора быть не может. Малахию было Откровение, сам Бог обращался к нему, излагая судьбы христианства, в том числе имена пап, начиная от современного ему Селестина Пидо до Петра Римлянина, того самого, понтификат которого вроде бы окончится гибелью и Рима, и папства, и всей христианской веры. И пока что предсказания Малахия исполняются до йоты.
– Только в том случае, если как следует поднатужиться, – холодно прокомментировал Шарлей, подсовывая Мартину под усатую мордочку крошки хлеба. – На том же принципе можно, если постараться, натянуть тесные башмаки. Только вот ходить в них не удастся.
– Неправду говорите, видимо, от незнания. Пророчество Малахия безошибочно рисует всех пап как живых. Возьмите, например, недавние времена схизмы – тот, кого предсказание именует Космединским Месяцем, это же Бенедикт ХIII, умерший и недавно проклятый авиньонский папа Педро Луна, бывший некогда кардиналом в Марии в Космедине. После него у Малахия идет cubus de mixtione[433]. И кто же это, как не римский Бонифаций IX, Петр Томачелли, у которого в гербе шашешница?
– А названный «С лучшей звезды», – вставил, расковыривая язву на икре, Бонавентура, – это ж Иннокентий VII, Косимо де Мильорати с кометой на гербовом щите. Верно?
– Истинная правда! А следующий папа, у Малахия «Кормчий с черного моста», это Григорий XII, Анджело Корраро, венецианец. А «Бич солнечный»? Не кто иной, как критский Петр Филаргон, Александр V, у которого солнце в гербе. А поименованный в пророчестве Малахиевом «Олень Сирений»…
– И тогда хромой выскочил, как олень, и язык немых радостно воскликнет. Ибо взольются потоки вод…
– Окстись, Исаия! Ведь олень это…