Его оставили в покое, он пришел в себя. Снова слышал ржание и храп коней, многих коней. Слышал голоса. С огромным усилием поднял голову.

Из седла гнедого жеребца с золотистой упряжью на него смотрел пронзительным взглядом статный толстощекий мужчина в соболином колпаке и обшитой соболями шубе.

Краковский епископ Збигнев Олесницкий.

– Что с ним?

– Побили его, ваша милость, – поспешил объяснить рыцарь в короткой тунике с гербом Побуг. – Здорово поколотили. Покололи, ножами порезали. Рана на ране… Не известно, будет ли жить.

– Поссорились, наверное, при дележе добычи?

– Кто знает, – пожал плечами Побуг. – Может быть, что он им препятствовал… Ломать… Когда мы его нашли, Богородицу держал, мы едва смогли с его пальцев…

– Почему, – Збигнев Олесницкий властно выпрямился в седле, – не догоняете остальных?

– Мы остались, чтобы следить за образом чудесным… Святыня ведь…

– Отправляйтесь в погоню. Без промедления!

– Слушаюсь, ваша милость.

Один из людей епископа схватил коня за мундштук, второй придержал стремя и подал руку. Олесницкий спешился, жестом приказал им отойти. Потом подошел. Медленно. Рейневан хотел подняться, но раненая рука не слушалась. Он упал на траву, не сводя с епископа глаз.

– Hodegetria, – Олесницкий смотрел не на него, а на доску иконы, – по-гречески означает Проводница. Указывающая путь. Не знаю, указала ли она тебе правильный. И вдохновила ли тебя. Потому что меня – да.

– Этот образ, – продолжил он, – считается настоящим избражением Матери Божьей. Якобы это работа первого иконописца, евангелиста Луки, написанная на досках со стола Святого Семейства. Это наделяет ее чрезвычайной чудотворностью и определяет большую ценность как реликвии. И как символа. Символа света веры и силы Креста. Символа силы духа народа, его духовного единства и его веры. Веры несокрушимой, которая поможет народу переплыть любой потоп и спасет его дух в самые трудные времена[1158]. Символы важны. Очень важны. Матерь Божья вдохновила меня. Указала путь, научила, что делать. И не будет в Силезию польской интервенции. Прекратится польская помощь чешским еретикам. Закончится еретическая пропаганда, кацерские миазмы перестанут травить польские души. Чешские гуситы и их польские приспешники станут ненавистны и омерзительны. Для всех поляков, от короля до самого беднейшего смерда. Их будут ненавидеть как слуг антихриста. Ибо только слуги антихриста поднимают святотатственную руку на символ. И подло уродуют его.

Епископ наклонился и поднял с земли тесак Острожского.

– Этот грех я беру на свою совесть. Ради моей веры и ради отчизны. Ради Божьего мира. Ради будущего. Ad maiorem Dei Gloriam.

Не обращая внимания на стоны Рейневана и его отчаянные попытки подползти и помешать, Збигнев Олесницкий дважды ударил тесаком по доске образа. Дважды, сильно и глубоко. Через правую щеку Богородицы. Параллельно линии носа.

Рейневан перестал видеть. Упал в пропасть.

Падал долго.

Очнулся весь в бинтах, на гороховой соломе, в трясущейся телеге. Придорожная сирень пахла так по майски, что в какой-то момент ему показалось будто время повернуло вспять или всё, что он пережил за последние два года, было сном. Что сейчас май 1428 года, а его, раненного, везут в госпиталь в Олаве. Что Ютта, живая и любящая, ожидает в монастыре кларисок в Белой Церкви.

Но это не был ни сон, ни путешествие в прошлое во времени. На руках и ногах у него были оковы. А солдаты, которые ехали рядом с телегой, разговаривали по-польски.

Он с трудом поднялся на локтях, чувствовал, что всё тело болит и стянуто швами. Увидел холм в свете заходящего солнца. И каменный замок на его вершине, настоящее орлиное гнездо, увенчанное колонной донжона[1159].

– Куда… – Он поборол сухость в горле. – Куда вы меня… везете?

– Закрой пасть! – рявкнул один из эскортирующих солдат. – Запрещено! Был приказ: если начнет что-то говорить, бить обухом по зубам. Так что гляди у меня!

– Оставь, – успокоил его второй. – Сжалься. Он же не говорит, а только спрашивает. А ведь это конец его пути. Пусть знает, где ему сгнить придется.

В небе каркали вороны.

– Это, браток, замок Лелёв.

Думаю, что никто из вас не был в тяжелом тюремном заключении.

Никто из вас, благородные господа рыцари, никто из присутствующих здесь в корчме набожных и богобоязненных монахов. Никто из их милостей купцов. Никто из вас, надеюсь, не видел ни глубоких подземелий, ни старых прогнивших погребов, ни вонючих темниц. А?

Никто из вас.

И не о чем, уверяю вас, сожалеть.

При добром короле Владиславе Ягелле в Польше было несколько тюрем строгого режима, тюрем, вызывающих страх. Краковская башня. Хенцины. Сандомеж. Олькуш. Ольштин, в котором заморили голодом Мацека Борковица. Острежник. Ильжа. Липовец.

И была одна тюрьма, только при упоминании которой люди затихали и бледнели.

Лелёвский замок.

В тех других тюрьмах сидели, в тех тюрьмах мучились. Из тех тюрем выходили.

Из Лелёва не выходил никто.

Глава двадцать вторая,

в которой глаза освобожденного из лелёвской темницы Рейневана радуются свету. И он идет в последний бой.

В королевском замке в Ленчице царила атмосфера беспокойства и нервной спешки. Подготавливали жилые помещения в Старом Доме, убирали, меблировали и украшали представительский зал. Информация о том, что именно Ленчицу выбрали местом мирных переговоров, дошла до бургграфа поздно, почти в последнюю минуту, времени для приготовлений оставалось действительно мало. Бургграф бегал по Старому Дому, проклинал, поносил, подгонял, ругал, всё время спрашивал, не видно ли уже с башни кортежа епископов и польских панов или приближения посольства крестоносцев. Со стороны Ордена ожидали, в частности, Конрада фон Эрлихгаузена из Мальборка и Людвига фон Лауша, командора Торуни, должен был быть с посольстве также Франц Кушмальц, варминьский епископ. Из поляков ожидали епископов Збигнева Олесницкого и Владислава из Опорова, краковского кастеляна Миколая из Михалова и познаьского кастеляна Доброгоста из Шамотул.

Самый важный представитель польской стороны тем временем уже успел прибыть в Ленчицу. Сразу по прибытии он уединился в приготовленных для него палатах. Принял там, как донесли бургграфу, странного гостя в капюшоне. И приказал, чтоб его не тревожили.

Декабрьский ветер стучал ставнями, свистел в щелях.

– Крестоносцы согласятся на перемирие, – сказала, отбрасывая волосы на спину, Рикса Картафила де Фонсека, шпионка на службе Владислава Ягеллы, короля Польши. – Они боятся, что мы снова натравим на них гуситов. Они также находяится под давлением прусских сословий, грозящих отказом повиноваться. В сословиях сильной личностью становится хелминский рыцарь Ян Бажиньский. Советую, чтобы ваше преосвященство запомнило эту фамилию. Оппозиция крестоносцам в Пруссии набирает силу, а Бажиньский имеет шанс стать ее ведущим деятелем. Стоит к нему присмотреться.

– К совету прислушаюсь, – ответил Войцех Ястшембец, гнезненский архиепископ-митрополит, примас[1160] Польши и Литвы. – Я всегда прислушиваюсь к твоим советам, дочка. Ты предоставляешь нам неоценимые услуги. Оставаясь всё время в тени. Ни о чем не прося, ни почестей, ни наград.

Рикса улыбнулась. Уголком губ.

– Ваше преосвященство, – сказала она медленно, – позволяет мне осмелиться. Чтобы попросить.

– Проси.

– Вот крестоносцы приезжают в Ленчицу просить о перемирии. Есть шанс заключить вечный мир с Орденом на выгодных для Польши условиях. Есть шанс вернуть себе Нешаву и лишить Свидригайлу поддержки крестоносцев. В этом немалая заслуга чехов: Яна Чапека из Сан и страха, который его Сиротки посеяли в Новой Марке и под Гданьском[1161]. Пабяницкий договор и союз Польши с гуситами пошатнули боевой дух крестоносцев, ваше преосвященство, наверняка, с этим согласится.

вернуться

1158

См. примечания к двадцать первой главе.

вернуться

1159

главная, самая неприступная башня, служащая убежищем при нападении врага (фр.).

вернуться

1160

главный архиепископ страны.

вернуться

1161

См. примечания к двадцать второй главе.