Никто не возражал. Ян Биберштайн подошел, заглянул Рейневану в глаза.

– Я долго раздумывал, – сказал он совершенно спокойно, – как с тобой поступлю, когда наконец тебя поймают. Немного подучился. Не принижая давние истории, наиболее поучительной оказалась история новейшая. Так в девятнадцатом году, едва восемь лет назад, чешские владетельные католики прямо-таки чуть ли не состязания устраивали, придумывая, как бы поизощреннее казнить пойманных каликстинцев. Я считаю, что пальма первенства принадлежит пану Яну Швиговскому из Рызмберка. Какому-то пойманному гуситу пан Швиговский приказал натолкать в рот и горло пороха, а затем этот порох поджечь. Очные свидетели утверждают, что при взрыве огонь и дым вырывались у еретика из задницы.

Когда я об этом услышал, – продолжал Биберштайн, явно наслаждаясь выражением лица Рейневана, – меня осенило. Я уже знал, что прикажу сделать с тобой. Однако я пойду дальше пана Швиговского. Набив тебя порохом сколько влезет, я прикажу затолкать тебе в зад свинцовую пулю и измерю, на какое расстояние она после выстрела улетит. Такой жопный выстрел должен успокоить и мои отцовские чувства, и любопытство исследователя. Как ты думаешь?

Я должен также не без удовольствия сообщить тебе, – продолжил он, не ожидая ответа, – что я чудовищно жестоко поступлю с тобой и после смерти. Я сам считал это идиотизмом и излишним действием, но мой капеллан уперся. Ты еретик, поэтому я не похороню то, что от тебя осталось, в освященной земле, а прикажу бросить останки где-нибудь в поле, на съедение воронам. Поскольку, если я правильно запомнил: quibus viventibus non communicavimus mortuis communicare non possumus.

– Я в ваших руках, господин Биберштайн. – Отчаяние помогло Рейневану собрать остатки отваги. – Отдан на вашу милость и немилость. Вы поступите со мной по своему желанию. Захотите по-палачески, кто ж вас удержит? А может, вы пугаете меня казнью, надеясь, что я начну вопить, взывая к вашему милосердию? Так вот нет, господин Ян. Я шляхтич. И не унижусь в глазах отца девушки, которую люблю.

– Хорошо сказано, – холодно оценил хозяин Стольца. – Хорошо и смело. Ты опять пробуждаешь во мне любопытство исследователя: на сколько тебе хватит этой смелости? Ха, не будем терять времени, порох и пуля ждут. У тебя есть какое-нибудь последнее желание?

– Я хотел бы увидеть твою дочь.

– Ах! И что еще? Оттрахать ее напоследок?

– И моего сына. Ты не можешь мне этого запретить, господин Ян.

– Могу. И запрещаю.

– Я ее люблю.

– С этим мы сейчас покончим.

– Господин Ян, – проговорила Зеленая Дама, а тембр ее голоса заставлял вспомнить о многом, в том числе о меде. – Прояви великодушие. Прояви рыцарственность, примеров которой достаточно в новейшей истории. Даже чешские католические владетельные паны исполняли, я думаю, последние желания гуситов, прежде чем набивали их порохом. Исполни желание юноши из Белявы, господин Ян. Отсутствие примеров великодушия, замечу, деморализует общество не меньше, чем излишняя снисходительность. Кроме того, за него прошу я.

– И это самое главное, – наклонил голову Биберштайн. – Это перевешивает, госпожа. Быть по сему. Эй! Слуги!

Хозяин Стольца отдал распоряжение, слуги помчались их выполнять. После безжалостно тянущегося ожидания скрипнула дверь. В арсенал вошли две женщины. И один ребенок. Мальчик. Рейневан почувствовал, как его охватывает волна жара, а кровь ударяет в лицо. Он понял также, что невольно раскрывает рот. Тут же стиснул губы, не желая выглядеть одуревшим кретином. Он не был уверен в эффекте. Он не мог не выглядеть остолбеневшим кретином. Потому что таким себя чувствовал.

Одна из женщин была матроной, вторая молодой девушкой, а разница в возрасте и поразительное сходство не оставляли сомнению места – это были мать и дочь. Нетрудно было также установить генеалогию обеих, тем более тому, кто – как Рейневан – когда-то выслушал лекцию о типичных наследственных признаках женщин и девушек из самых знатных силезских родов, лекцию, которую некогда прочла Формоза фон Кроссиг в раубриттерском замке Бодак. И матрона, и девушка были скорее невысокого роста и скорее коренастенькие, широкие в бедрах, как вошедшие давно в род Биберштайнов погожелки, женщины из рода Погожелов. Маленькие, усыпанные веснушками картофелеобразные носы однозначно говорили о текущей в их жилах погожелской крови.

Матрону Рейневан не знал и никогда не видел. Девушку видел. Когда-то. Один раз. У вцепившегося в ее юбку малыша были светлые глаза, пухлые ручки, вся в золотистых кудряшках голова, и вообще выглядел он как маленький дурашка – иначе говоря, как маленький, прелестный, толстенький и веснущатый херувимчик. Рейневан понятия не имел, от кого пошла такая красота. И в принципе его это мало интересовало.

На то, чтобы все сказанное увидеть и оценить, Рейневану хватило всего нескольких мгновений и потребовалось несколько фраз. Поскольку, по мнению ученейших астрономов того времени, час – hora – делился на puncta, momenta, unciae и atomi, то можно считать, что размышления заняли у Рейневана не больше одной унции и тридцати атомов.

Примерно столько же унций и атомов потребовалось на анализ ситуации господину Яну Биберштайну. Лицо у него опасно потемнело, гомеровская бровь грозно нахмурилась, греческий нос насупился, усы зловеще встопорщились. Походило на то, что у ангелочка в дедушках ходит старый злой дьявол. Именно такового в тот момент напоминал хозяин Стольца. Настолько точно, что хоть бери и сразу же малюй на церковной фреске.

– Не та девушка, – отметил он факт, а когда отмечал, в горле у него играло как у льва. – Получается, что это вовсе не та девушка. Выходит, кто-то пытается сделать из меня дурака.

– Госпожа жена, – его голос загрохотал в арсенале словно телега, загруженная пустыми гробами, – изволь забрать дочку в женские комнаты. И обратиться к ее рассудку. Так, как ты сочтешь это должным, причем я, если позволишь, советую использовать розги по голому заду. До результата, то есть до получения нужных сведений. Когда ты уже получишь эти сведения, дорогая госпожа жена, и сможешь поделиться ими со мной, явись пред моими очами. Но до того или в других целях показываться не вздумай.

Матрона немного побледнела, но только сделала легкий книксен, не пискнув ни слова. Рейневан поймал ее взгляд, когда она потянула дочь за белый рукавчик, выглядывающий из-под зеленой котегардии. Нельзя сказать, что это был очень доброжелательный взгляд. Дочка – Катажина фон Биберштайн – взглянула тоже. Сквозь слезы. В ее взгляде был укор. И грусть. О чем она скорбела, за что его упрекала, он мог бы догадаться. Но ему не хотелось. Его это перестало интересовать. Его перестала интересовать особа Катажины фон Биберштайн. Все его мысли были устремлены к другому человеку. О котором, он вдруг понял это, он ничего не знал. Кроме имени, которое уже угадал.

Когда женщины вышли вместе с мальчиком, Ян фон Биберштайн выругался. Потом выругался опять.

– Nec cras, nec heri, nunquam ne credas mulieri[665], – проворчал он. – Откуда в вас, женщинах, столько коварства? Госпожа чесникова? А?

– Мы коварны. – Зеленая Дама улыбнулась своей убийственно обворожительной улыбкой демоницы. – Мы любим крутить. Ибо мы – дочери Евы. Как-никак нас создали из кривого ребра.

– Это сказала ты.

– Однако, – Зеленая Дама взглянула на Рейневана из-под ресниц, – вопреки кажущемуся нас не так легко обмануть. Или соблазнить. Со времен райского сада нам случалось, это верно, уступать змеям. Но ужам – никогда.

– И что же это должно значить?

– Я – загадка. Отгадай меня, господин Ян.

Просверк в глазу Яна Биберштайна погас так же быстро, как появился.

– Почтенная госпожа чесникова, – он сильнее, чем обычно, подчеркнул титул, – изволит лукавить. А нам тут не до лукавства. Правда, господин из Белявы? А может, я ошибаюсь? Может, тебе весело? Может, тебе кажется, что ты выкрутился? Словно угорь выскользнул из затруднительного положения? До этого еще далеко, ох как далеко. То, что не ты мою Каську обрюхатил, – твое счастье. Но ты напал на нее по-грабительски, за одно это стоило бы тебя четвертовать. Либо, поскольку ты кацер, выдать епископу, пусть он тебя во Вроцлаве на костре изжарит… Ты хотела что-то сказать, госпожа? Или мне показалось?

вернуться

665

Ни завтра, ни сегодня – никогда не верь женщине (лат.).