Он знал, где находится. Побывал во многих госпиталях, для него не была новостью духота, вызванная множеством температурящих тел, запах камфоры, мочи, крови и разложения. И накладывающаяся на это непрекращающаяся и назойливая мелодия болезненных хрипов, стонов, охов и вздохов.
Разбуженная боль пульсировала в лопатке, не отступала, не мягчала, отдавалась по всей спине, по шее и ниже, до ягодиц. Рейневан коснулся лба, почувствовал под рукой совершенно мокрые волосы. «У меня жар, – подумал он. – Рана гноится. Плохо дело».
– Pomahaj Pambu[762], братья. Живем. Очередная ночь позади. Может, выкарабкается.
– Ты чех? – Peйневан повернул голову в сторону нар справа, откуда пожелал ему здоровья сосед, белый как смерть, с запавшими щеками. – Тогда что это за место? Где я? Среди своих?
– Угу, среди своих, – забормотал бледный. – Потому что все мы здесь истинные чехи. Но по правде, брат, от наших-то мы далеееко.
– Не пони… – Рейневан попытался подняться и со стоном упал. – Не понимаю. Что это за госпиталь? Где мы?
– В Олаве.
– В Олаве?
– В Олаве, – подтвердил чех. – Город такой в Силезии. Брат Прокоп с местным герцогом[763] заключил перемирие и договор… Что земель его не опустошит… а герцог ему за это пообещал, что будет о таборитских немощных заботиться.
– А где Прокоп? Где табориты? И какой у нас сейчас день?
– Табориты? Даааалеко… В дороге домой. А день? Вторник. А послезавтра, в четверг, будет праздник. Nanebevstoupeni Pane.
– Вознесение Господне, – быстро подсчитал Рейневан.
«Сорок дней после Пасхи. Приходится на тринадцатое мая. Значит, сегодня одиннадцатое. Меня ранило восьмого. Получается, что три дня я лежал без сознания».
– Так ты говоришь, брат, – продолжил он допытываться, – что табориты покидают Силезию? Выходит – конец рейду? Уже не воюют?
– Сказано было, – раздался женский голос, – что о политике говорить запрещено? Было. Поэтому прошу не разговаривать. Прошу молиться Богу о здоровье. И о душе. И о душах жертвователей на этот госпиталь, добродеях наших и жертвоветелях прошу в молитвах не забывать. Ну, братья во Христе! Кто способен подняться – в часовню!
Он знал этот голос.
– Ты пришел в сознание, юный Ланселот. Наконец-то. Я рада.
– Дорота… – вздохнул он, узнав. – Дорота Фабер…
– Приятно… – блудница радостно улыбнулась, – откровенно приятно, что ты меня узнал, юный господин. Искренне приятно. Я рада, что ты наконец очнулся… О, и подушка сегодня не очень заплевана… Значит, возможно, выздоровеешь. Будем менять перевязку. Эленча!
– Сестра Дорота, – застонал кто-то от противоположной стены. – Страшно болит нога…
– Нет у тебя ноги, сынок, я тебе уже говорила. Эленча, подойди.
Он узнал ее не сразу. Возможно, из-за температуры, возможно, из-за ушедшего времени, но он довольно долго, не понимая, глядел на светловолосую тонкогубую девушку с блеклыми водянистыми глазами. С медленно отрастающими, когда-то выщипанными бровями.
Прошло некоторое время, пока он наконец понял, кто она. Помогло то, что девушка явно знала, кто он. Он увидел это в ее испуганном взгляде.
– Дочь рыцаря Штетенкрона… Голеньевский Боp… Счиборова Поремба. Ты жива? Выжила?
Она кивнула головой, бессознательным движением разгладила халат. А он неожиданно понял, откуда у нее в глазах страх, откуда испуганная гримаса и дрожь тонких губ.
– Это не я… – пробормотал он. – Не я напал на сборщика… У меня не было с этим ничего общего… Все, что обо мне… Все, что ты слышала, это сплетни и ложь…
– Хватит болтать, – обрезала, пытаясь казаться строгой, Дорота Фабер. – Надо сменить перевязку. Помоги, Эленча.
Они старались действовать аккуратно, и все же он несколько раз со свистом втягивал воздух, несколько раз громко застонал. Когда сняли бинты, он хотел осмотреть рану, но не смог поднять головы. Приходилось ограничиться прикосновением. И обонянием. Оба диагноза были не из лучших.
– Гноится, – спокойно сказала Дорота Фабер. – И опухает. С того момента, когда цирюльник щепочки вынул. Но уже лучше, чем было. Лучше, юный господин Ланселот.
Ее лицо было озарено святостью, светло-золотой нимб, казалось, окружал также голову Эленчи фон Штетенкрон. Марфа и Мария из Вифании, подумал он, чувствуя головокружение. Божественно прекрасные. Обе божественно прекрасные.
– Меня зовут не… – Голова у него кружилась все больше. – Меня зовут не Ланселот… И не Хагенау… Я Рейнмар из Белявы…
– Мы знаем, – ответили из сияния голоса Марфы и Марии.
– Где мой друг? Огромный мужчина, почти гигант… Его зовут Самсон…
– Он здесь, успокойся. Ранен в голову. Цирюльник его лечит.
– Что с ним?
– Говорит, что выздоровеет. Он очень сильный, сказали. Стойкий. Поистине неземно стойкий.
– Холера… Я должен его увидеть… Помочь…
– Лежи, господин Рейнмар. – Дорота Фабер поправила ему подушку. – В таком состоянии ты никому не поможешь. А себе можешь навредить.
Размещенный при церкви Святого Сверада Отшельника и находящийся тоже под покровительством Сверада госпиталь – один из двух, имевшихся в Олаве, – находился в ведении городского совета, а содержали его премонстраты из Святого Винцента во Вроцлаве. Кроме премонстратов, в госпитале работали в основном добровольцы – и доброволки, такие как Дорота Фабер и Эленча фон Штетенкрон. Пациентами же сейчас были исключительно табориты и сироты, гуситы, в основном тяжелораненые или очень тяжело больные. А также калеки. Все в состоянии, которое вынудило Прокопа оставить их как непригодных к транспортировке. В силу перемирия и договора, к которому принудили олавского князя Людвика, их пустили в госпиталь Святого Сверада. Здесь их лечили, а выздоровевшим гарантировали возвращение в Чехию. Однако некоторые из лечившихся чехов не очень доверяли слову князя Людвика, а в отношении перемирия и гарантий проявляли далекоидущий пессимизм. Чем Прокоп дальше, утверждали они, тем менее действенно перемирие. Когда Божьи воины стояли у самых ворот, а перед ним была перспектива пожара и уничтожения, князь Людвик уступал и обещал – что угодно, лишь бы сохранить княжество. Сейчас, когда Божьи воины ушли за леса и горы, угроза исчезла, а клятвы превратились в обещания. Обещания же – дело известное – не более чем красивые слова.
Назавтра, очнувшись, Рейневан кинул взгляд на нары слева.
На них лежал Самсон Медок с перевязанной головой. И без сознания.
Рейневан хотел встать, взглянуть, что с ним. Не смог. Он был еще слишком слаб. Распухшее левое плечо пульсировало болью. Пальцы левой руки деревенели, он их почти не чувствовал. Запах гангрены усиливался.
– Среди моих вещей… – простонал он, впустую пытаясь приподняться, – была шкатулка… Медная шкатулка…
Эленча вздохнула. Дорота Фабер покрутила головой.
– Когда тебя сюда привезли, у тебя вещей не было. Не было даже ботинок. К тебе отнеслись милосердно, но на твое имущество милосердие не распространили. Обобрали до нитки.
Рейневан почувствовал, как его охватывает волна жара. Однако, прежде чем успел выругаться и скрежетнуть зубами, память вернулась. А с ней и облегчение. Бесценная шкатулка осталась у Шарлея. Страдавшего поносом Рейневан лечил магически, пользуясь амулетами чародея Телесмы. Отправляясь с Пухалой на вылазку, он оставил шкатулку у больного.
Облегчение было очень кратким. Амулеты, хоть они наверняка и сохранились, шли вместе с Шарлеем и всем Табором в Чехию, то есть были временно недоступны. А ситуация требовала доступа. Гноящаяся рана требовала магии. Оставить ее на волю традиционных методов значило потерять руку до самого плечевого сустава. В лучшем случае. В самом скверном – потерять жизнь.
– В Олаве… – простонал он, хватая распутницу за руку, – в Олаве есть аптека… У аптекаря наверняка есть тайная алхимическая лаборатория… Только для посвященных… Для людей из магического братства… Мне нужны магические лекарства. Для Самсона… Для него мне нужно лекарство с названием dodecatheon[764]. Для меня, для моей руки, нужна unguentum achilleum[765]…