– Ты знаешь, куда уехал каноник? К себе, в Рогов?
– Allerdings, – подвердил Аллердингс. – Не исключаю, что надолго. Во Вроцлаве создалась неприятная для него атмосфера.
– Отчасти из-за меня.
– Может это заденет твою гордость, – Аллердингс посмотрел на него через плечо, – но я скажу тебе: слишком себе льстишь. Если ты и был предлогом, то одним из множества. И не самым важным. Епископ Конрад уже давно косо смотрел на каноника Отто, все искал оказии, чтобы насолить ему. Наконец, представь себе, порылся в генеалогии и признал каноника поляком. Никакой это на Беесс, объявил он, но Бес. Самый обыкновенный в мире польский Бес. А польским Бесам не место во Вроцлавском епископстве. Размечтался польский Бес о прелатуре в соборе? Так пускай себе валит в Кнежин или Краков, там тоже есть кафедральные соборы.
– Соборы, если быть точным, в Польше есть еще в Познани, Влоцлавеке, Плоцке, и Львове. А Бесы, тоже для точности, не являются поляками. Их род происходит из Хорватии.
– Хорватия, Польша, Чехия, Сербия или какая-нибудь другая Молдавия, – надул губы Аллердингс, – то для епископа один пес, один Бес и один черт. Все это славянские нации. Враги. Плохо к нам, истинным немцам, настроенные.
– Ха-ха, очень смешно. Но так оно и есть. А знаешь в чем парадокс?
– Не знаю.
– А в том, что, вредя канонику, епископ вредит сам себе. Отто Беесс во Вроцлавском капитуле был практически один, кто постоянно поддерживал епископа в вопросе неограниченной власти папы; остальные прелаты и каноники всё более открыто заявляют о совещательности. Епископ своими интригами лишается сторонников, это может для него плохо кончиться. Собор в Базеле всё ближе. Много изменений может этот собор принести… Ты меня слышишь? Что ты там делаешь?
– Сапог чищу. В дерьмо наступил.
С весны 1428 года Вроцлав был островом в море войны, оазисом в пустыне военного разрушения. Хоть и огражденная от мира руслами Олавы и Одры, хоть и оберегаемая мощными стенами, силезская метрополия была далека от того, чтобы купаться в благостной роскоши безопасности и уверенности в завтрашнем дне. Вроцлав слишком хорошо помнил прошлую весну. Память была живой и настолько реальной, почти ощущаемой на ощупь. Жило в ней зарево пылающего Бжега, Ричина, Собутки, Гнехович, Сьроды и удаленных почти на две мили Кантов. Вроцлав помнил начало мая, когда с городских стен смотрел на армию Прокопа Голого глазами, слезящимися от дыма сжигаемых Жерников и Мухобора. И не прошло еще шесть недель, как с юга шли вниз по Одре Сиротки, как все колокола метрополии в ужасе объявляли об их подходе к Олаве на расстояние не более одного дня пути.
Вроцлав был островом в океане войны, оазисом в пустыне пепла и пожарищ. Земли на юг от Вроцлава стали необитаемым пепелищем. За стенами Вроцлава, которые в мирное время давали приют пятнадцати тысячам человек, сейчас искало убежище почти еще столько же. Вроцлав сжимался, существовал в тесноте. В атмосфере неуверенности и опасности. В ауре парализуещего страха. И повсеместного доносительства.
Виноваты были все: епископ, прелаты, Инквизиция, городская власть, рыцари, купцы. Все. Те, кому безопасность города была по-настоящему нужна. Те, которые видели гуситсткого шпиона за каждым углом и с ужасом вспоминали прошлый год: открытые предательством ворота Франкенштейна и Рихбаха, добытый коварством замок на Сленжи, заговоры в Свиднице, диверсии в Клодзке. Те, которые считали, что облава на шпионов выгонит настоящих и фактических шпионов из укрытий. И те, которые ни в каких шпионов не верили, но которым психоз страха был очень на руку. Все поощряли доносительство, усиливая страх и всеобщий перепуг, приводя к тому, что паника возвращалась рикошетом ненависти и преследований. Ведь предатели, чародеи и гуситы могли прятаться везде, за каждым углом, в каждом закоулке, в любой одежде. Подозревался каждый: соседка, так как не одолжила сито, торговец, так как дал сдачу обрезанным скойцем, столяр, так как говорил всякие гадости о пробоще[833], сам пробощ, так как пил, и швец, так как не пил. На то, чтобы на него донесли, несомненно заслуживал кафедральный учитель, магистр Шильдер, так как на стенах крутился возле бомбарды. Доноса был достоин вне всякого сомнения советник Шеурлейн, так как во время воскресной мессы ужасно пёрднул в костеле. Под подозрением был городской писарь паныч Альбрехт Струбич, так как хоть и болел, но выздоровел. Под подозрением был Ганс Плихта, городской стражник, так как достаточно было посмотреть на его рожу, чтобы стало ясно: пьяница, бабник, взяточник и вообще продажный человек.
Под подозрением был жонглер-веселун, так как устраивал игры и хохмы, подозревался плотник Козубер, так как над этими хохмами смеялся. Подозревалась панна Ядвига Банчувна, так как завивала волосы и носила красные башмачки. Пан Гюнтероде, так как произносил имя всуе. Вызывал подозрение кожевник, так как вонял. И нищий, так как вонял еще сильнее. И еврей. Поскольку был евреем. А все, что плохое, – это ж от евреев.
Доносов и наушничества становилось все больше, конъюнктура подпитывала сама себя, разрастаясь, как снежный ком. Скоро дошло до того, что самыми подозреваемыми становились те, на кого никто не донес. Так что, зная об этом, некоторые доносили сами на себя. И на ближайших родственников.
Было бы странно, если бы в этом море доносов не нашлось хотя бы одного доноса на Рейневана.
Но нашелся. И не один.
Его сцапали на Соляной площади, которую он пересекал, лавируя между лавочками, по дороге на завтрак. Он завтракал «Под головой мавра» ежедневно. Регулярно. Слишком регулярно.
Его сцапали, выкрутили руки, приперли к ларьку. Их было шестеро.
– Рейнмар Беляу, – сказал бесстрастно главарь, потирая плоский и отвратительно обезображенный болезнью нос. – Ты арестован. Не оказывай сопротивления.
Он не оказывал. Потому что не мог. В голове у него мутилось, от неожиданности был как во сне, не слишком понимал в чем речь.
«Ютта, – думал он лихорадочно и беспорядочно. – Ютта. Алтарист Фелициан выследил место заключения Ютты. Но как я свяжусь с алтаристом? Если буду сам в заключении? Или мертвым?»
Вокруг уже собиралась и увеличивалась толпа.
– Ну-ка! – махнул тот, что с обезображенным носом. – Вяжите пташку. Наложите ему путы.
– Наложите, наложите! – Сквозь столпотворение продирался седой верзила в кожаном кафтане и с мечом, в компании с несколькими вооруженными. – А когда наложите, отходите. Потому что он наш. Мы его уже пару дней выслеживаем. Вы поспешили, ну да ладно. Но сейчас выдайте его нам. Наши права выше.
– Как выше? – Нос подбоченился. – В чем выше? Это вам не Тумский остров, это Вроцлав. А во Вроцлаве нет ничего выше городского совета. Во Вроцлаве совет управляет. Я узника по распоряжению господ совета арестовал и доставляю в ратушу. Вы правы, что я поспешил. А вы опоздали. Это ваше упущение, раньше надо было вставать. Кто первый встал, тот первый взял. Так что подите вон, господин фон Гунт. Не препятствуйте службе.
– Во Вроцлаве правит епископ, – парировал Кучера фон Гунт. – Наместник короля Зигмунта, господина твоего, ублюдок, и всего твоего совета. А я здесь представляю особу епископа, так что смотри, ратушный прихлебатель, с кем разговариваешь. Кого вон посылаешь. У меня приказ доставить арестанта в усадьбу епископа…
– А я в ратушу!
– Это дело церковное, – повторил гневно Кучера, – хуя вашей ратуше. А ну-ка расступись!
– Сам расступись!
Кучера фон Гунт прорычал, засопел, положил руку на меч. В это мгновение из все более напирающей и гудящей толпы выскочила, скорее даже выстрелила, мелкая фигура в буром халате. Прежде чем кто-либо сумел отреагировать, фигура с разгона бросилась на Рейневана, вырвала его из объятий прислужников и свалила с ног, прижимая к земле. Ошарашенный Рейневан смотрел прямо в лицо фигуры. С обыкновенного носа и обыкновенных губ текла кровь. И какие-то мерзкие клейкие выделения.
833
приходский священник.