Приор замолчал, сплел пальцы и изучающе глядел на собеседника. Рейневан, конечно, давно уже понял, в чем дело, но не выдал себя. Не хотел портить кармелиту удовольствия, которое тот получал от такой беседы.
– Знаешь ли ты, – немного помолчав, продолжал монах, – о чем его преподобие каноник позволяет себе просить меня в этом письме?
– Нет, преподобный отец.
– Незнание в определенной степени оправдывает тебя. А поскольку я-то знаю, постольку меня оправдать не может ничто. Следовательно, если я откажусь выполнить просьбу, мой поступок будет оправдан. Что скажешь? Разве моя логика не сродни Аристотелевой?
Рейневан не ответил. Приор молчал. Очень долго. Потом поджег письмо каноника от свечи, повертел им так, чтобы огонь охватил весь листок, бросил на пол. Рейневан глядел, как бумага сворачивается, чернеет и крошится. «Так обращаются в пепел мои надежды, – подумал он. – Преждевременные, впрочем, бессмысленные и тщетные. А может, оно и к лучшему. Что случилось так, как случилось».
Приор встал. Потом кратко и сухо бросил:
– Иди к шафажу[147]. Пусть тебя накормит и напоит. Затем отправляйся в нашу церковь. Там встретишься с тем, с кем должен. Приказы будут отданы, вы сможете покинуть монастырь без помех. Каноник Беесс в своем письме подчеркнул, что вы отправляетесь в дальний путь. От себя добавлю: очень хорошо, что в дальний. Было бы, добавлю еще, большой ошибкой отъезжать слишком близко. И возвращаться слишком скоро.
– Благодарю, ваше преподобие…
– Не благодари. Если же кому-либо из вас вдруг взбредет в голову мысль просить у меня перед уходом благословения на дорогу, то отбросьте ее.
Пища у стшегомских кармелитов действительно оказалась истинно тюремной. Однако Рейневан все еще был слишком удручен, чтобы привередничать. Кроме того, что скрывать, был слишком голоден, чтобы морщиться, видя соленую селедку, кашу без жира и пиво, отличающееся от воды разве что цветом, да и то незначительно. Впрочем, возможно, был аккурат пост? Он не помнил.
Ел он быстро и жадно, чем явно доставил удовольствие старичку шафажу, несомненно, свыкшемуся с гораздо меньшим азартом потчуемых. Едва Рейневан управился с голландской селедкой, как улыбающийся монах угостил его второй, извлеченной прямо из бочки. Рейневан решил воспользоваться дружеским актом.
– Ваш монастырь – настоящая крепость, – проговорил он с полным ртом. – И неудивительно, я ведь знаю его предназначение. Но, насколько могу судить, вооруженной охраны у вас нет. А из тех, которые здесь отбывают покаяние, никто не сбежал?
– Ох, сын мой, сын мой. – Шафаж покачал головой, соболезнуя наивной тупости. – Бежать? А зачем? Не забывай, кто здесь кается. Каждый из них покончит с покаянием, ибо когда-нибудь оно кончится. И хоть никто из здешних не кается pro nihilo[148], конец покаяния снимает вину. Nullum crimen, все возвращается к норме. А беглец? Он был бы отверженным до конца своих дней.
– Понимаю.
– Это хорошо, потому что мне об этом говорить нельзя. Еще каши?
– Охотно. А кающиеся, за что они, интересно, несут покаяние? За какие провинности?
– Мне об этом говорить нельзя.
– Но я же не о конкретных случаях спрашиваю. А просто так, в общем.
Шафаж кашлянул и пугливо оглянулся, зная, конечно, что в доме демеритов даже у обвешанных сковородами и чесноком стен кухни могут быть уши.
– Ох, – сказал он тихо, вытирая о рясу жирные от сельди руки, – за всякие разности здесь томятся. В основном распутные и порочные священнослужители. И монахи. Те, которым тяжко было выдерживать обет. Сам понимаешь: обет послушания, покорности, бедности… А также воздержания от вина и умеренности… Как это говорят: plus bibere, quam orare[149]. Ну и обет целомудрия, к сожалению.
– Femina, – догадался Рейневан, – instrumentum diaboli[150].
– Если б только фемина… – вздохнул шафаж, возводя глаза горе. – Ах, ах… Безмерность грехов, безмерность… Невозможно отрицать. Но есть у нас дела и посерьезнее. Ох, посерьезнее. Но об этом мне категорически говорить нельзя. Ты кончил вкушать, сын мой?
– Кончил. Благодарствую. Это было вкусно.
– Заходи, когда захочешь.
В церкви было очень темно, огонь свечей и свет из узеньких окон развидняли только сам алтарь, ковчег для святых даров, крест и триптих, изображающий Оплакивание. Остальная часть пресвитерии, весь неф, деревянные эмпоры[151] и сталлы[152] тонули в туманной полутьме. «Возможно, это сделано умышленно, – не мог отогнать напросившуюся мысль Рейневан, – для того, чтобы во время молебнов демериты не видели друг друга, не пытались угадать по лицам чужих грехов и преступлений. И сравнивать их со своими».
– Я здесь.
Звучный и глубокий голос, дошедший со стороны скрытой между сталлами ниши, отличался – трудно было воспротивиться такому ощущению – серьезностью и благородством. Но скорее всего причиной было просто эхо, отраженное от свода, бившееся меж каменными стенами. Рейневан подошел ближе.
Над источающей слабый аромат ладана и масла исповедальней возвышалось изображение святой Анны с Марией на одном и маленьким Иисусом на другом колене. Рейневан картину видел, она была освещена светильником, который одновременно погружал в эту темнейшую темень все вокруг, а также мужчину, сидевшего в исповедальне. Рейневан видел лишь его силуэт.
– Значит, – сказал мужчина, пробуждая новое эхо, – мне тебя надо будет благодарить за возможность обрести свободу передвижения, э? Ну, стало быть, благодарю. Хотя сдается мне, гораздо больше я должен быть благодарен некоему вроцлавскому канонику, не так ли? И событию, кое имело место… Ну, скажи для порядка. Чтобы я был совершенно уверен, что передо мной соответствующий человек. И что это не сон.
– Восемнадцатого июля, восемнадцатого года.
– Где?
– Вроцлав. Нове Място…
– Разумеется, – сказал, немного помолчав мужчина. – Ясное дело, Вроцлав. Где это могло быть еще, если не там? Лады. Теперь подойди. И прими соответствующую позу.
– Не понял?
– Опустись на колени.
– У меня убили брата, – сказал Рейневан, не двигаясь с места. – Самому мне грозит смерть. Меня преследуют, я вынужден бежать. А вначале довершить несколько дел. И кое за что расплатиться. Отец Отто заверил меня, что ты сможешь мне помочь. Именно ты, кем бы ты ни был. Но опускаться перед тобой на колени? И не подумаю. Как я должен тебя называть? Отцом? Братом?
– Называй как хочешь. Хоть дядюшкой. Мне это глубоко безразлично.
– Мне не до смеха. Я сказал: у меня убили брата. Приор заверил, что мы может отсюда уйти. Так уйдем же, покинем это печальное место, двинемся в путь. А по пути я расскажу все, что надо. Чтобы ты знал все, что необходимо. И не больше того.
– Я просил, – эхо голоса мужчины загудело еще глубже, – тебя опуститься на колени.
– А я сказал: исповедоваться тебе я не намерен.
– Кто бы ты ни был, – сказал мужчина, – у тебя на выбор два пути. Один здесь, рядом со мной, на колени. Другой – через монастырские ворота. Разумеется, без меня. Я не наймит, парень, не наемный убийца, чтобы заниматься твоими делами и расплатами. Это я – заруби себе на носу – решаю, сколько и какие сведения мне нужны. Впрочем, важно и взаимное доверие. Ты не доверяешь мне, как же я могу верить тебе?
– Тем, что ты выйдешь из тюрьмы, – задиристо сказал Рейневан, – ты будешь обязан именно мне. И отцу Оттону. Сам заруби это себе на носу и не вздумай изображать из себя бог весть кого. И ставить меня перед выбором. Или ты идешь со мной, или продолжай догнивать здесь. Выбор…