– Не познакомлюсь, – прервал Шарлей. – Я не хочу, чтобы этот юноша вообще видел меня здесь. Ни меня, ни моих спутников.
– Понимаю, – заверил после краткого молчания Шоттель. – Значит, ты снова вляпался в какое-то дерьмо.
– Можно сказать и так.
– Криминальное или политическое?
– Все зависит от точки зрения.
– Ну что ж, – вздохнул Шоттель, – такие времена. То, что ты не хочешь, чтобы тебя здесь видели, понимаю. Однако в данном случае твои опасения беспочвенны. Юноша, о котором я говорю, немец, родом из Майнца, бакалавр Эрфуртского университета. В Свиднице проездом. Никого здесь не знает. И не узнает, потому что вскоре уезжает. Есть смысл, Шарлей, с ним познакомиться, стоит задуматься над тем, что он изобрел. Это необычный, светлый ум, я бы сказал – мечтатель. Истинный vir mirabilis[250]. Увидишь сам.
Громко и звучно разлился звон приходского колокола. Его призыв к Angelus[251] подхватили колокольни остальных четырех свидницких храмов. Колокола окончательно завершили рабочий день – наконец умолкли даже работящие и шумные мастерские на Котельной улице.
Уже давно разошлись по домам художники и подмастерья мастерской Юстуса Шоттеля, так что, когда наконец явился обещанный гость, достойный знакомства светлый ум и мечтатель, в комнате с прессами оставались только сам мэтр, Шимон Унгер, Шарлей, Рейневан и Самсон Медок.
Гость действительно был человеком молодым, ровесником Рейневана. Школяр сразу признал школяра, знакомясь, гость поклонился Рейневану несколько менее чопорно, а улыбнулся несколько более искренне.
На пришельце были высокие ботинки из тисненой козловой кожи, мягкий бархатный берет и короткий плащ поверх кожаной куртки, застегивающейся на многочисленные латунные крючки. На плече висела большая дорожная торба. В общем, он больше походил на бродячего трувера, чем на школяра, – единственное, что указывало на академические связи, был широкий нюрнбергский кинжал, оружие, популярное во всех учебных заведениях Европы как среди студентов, так и у научной братии.
– Я, – начал пришедший, не ожидая, пока его представит Шоттель, – бакалавр Эрфуртской академии Иоганн Генсфляйш фон Зульгелох цум Гутенберг. Это несколько длинновато, поэтому обычно я сокращаю имя до Гутенберга. Иоганн или, как у вас принято, Ян Гутенберг.
– Похвально, – ответил Шарлей. – А поскольку я тоже сторонник сокращения вещей и предметов непотребно длинных, перейдем не мешкая к делу. Чего касается ваше изобретение, господин Ян Гутенберг?
– Печатания. Точнее – печатания текстов.
Шарлей равнодушно перелистал лежащие перед ним ксилографии, вынул и показал одну, на которой под изображением Святой Троицы значилось:
BENEDICTE POPULI DEO NOSTRO[252]
– Знаю… – слегка покраснел Гутенберг. – Знаю, господин, что вы имеете в виду. Однако рекомендую обратить внимание на то, что для изображения на вашей ксилографии этого не очень длинного, согласитесь, текста гравировщику надо было бы кропотливо резать по дереву два дня. И если он при этом ошибся хотя бы в одной букве, то вся работа пошла б насмарку. И пришлось бы все начинать сызнова. А если б понадобилось создавать гравюру, скажем, для всего шестьдесят пятого псалма, сколько б потребовалось времени? А на все псалмы? А на всю Библию? Сколь долго…
– Не иначе, как вечность, – прервал Шарлей. – Изобретение же вашей милости, как я понимаю, сводит на нет недостатки, присущие работе по дереву?
– В значительной мере.
– Любопытно.
– Если позволите, я продемонстрирую.
Иоганн Генсфляйш фон Зульгелох цум Гутенберг раскрыл торбу, высыпал содержимое на стол. И взялся за работу, громко описывая свои действия.
– Я изготовил, – говорил он и показывал, – из твердого металла кубики с отдельными литерами. Литеры на кубиках, как видите, вырезаны выпуклыми, я назвал это патрицей. Оттиснув такую патрицу в мягкой меди, я получил…
– Матрицу, – догадался Шарлей. – Это ясно. Выпуклые подходят к вмятым, как папа к маме. Слушаю дальше, господин фон Гутенберг.
– В углубленных матрицах, – продолжал бакалавр, – я могу отлить столько букштаб, то есть букв, сколько захочу. Вот таких, прошу взглянуть. Буквы, кубики которых идеально прилегают друг к другу, я укладываю… в соответствующем порядке… вот в эту рамку… Рамка небольшая, служит лишь для демонстрационных целей, но нормально, извольте взглянуть, она имеет размер страницы будущей книги. Как видите, я устанавливаю длину строки. Вкладываю клинья, чтобы создать ровные пробелы и отступы. Сжимаю рамку железной обоймой, чтобы все это у меня не рассыпалось… Смазываю тушью, той самой, которую используете вы… Можно попросить помочь, господин Унгер? Кладу под пресс… На этот лист бумаги… Господин Унгер, винт… И, пожалуйста, готово.
На листе, точно посередине, отпечатанное четко и чисто, было видно:
IUBILATE DEO OMNIS TERRA
PSALMIM DICITE NOMINI EUIS
– Шестьдесят пятый псалом, – хлопнул в ладоши Юстус Шоттель. – Как живой!
– Это поразительно, – согласился Шарлей. – Но, господин Гутенберг, я поразился бы еще больше, если б не то, что должно быть «dicite nomini eius», а не «euis».
– Ха-ха! – Бакалавр расцвел, словно студиозус, которому удалась шутка. – Я сделал это сознательно! Намеренно допустил ошибку составителя, то есть наборщика. Чтобы только продемонстрировать, с какой легкостью можно произвести корректировку. Ошибочно поставленную букштабу я вынимаю… На ее место ставлю нужную… Винт, господин Унгер. И вот текст исправлен.
– Bravo, – сказал Самсон Медок. – Bravo, bravissimo… Это действительно впечатляет.
Не только Гутенберг, но и Шоттель с Унгером раскрыли рты. Было ясно, что они удивились бы меньше, если б заговорил кот, статуя святого Луки во дворе или Себастьян с огромным фаллосом.
– Внешность, – пояснил, откашлявшись, Шарлей, – порой обманчива. Вы не первые.
– И наверняка не последние, – добавил Рейневан.
– Простите, – развел руками гигант. – Не смог сдержаться… Будучи, как ни говори, свидетелем изобретения, которое изменит лицо эпохи.
– Ах, – расцвел Гутенберг, как расцвел бы любой артист, радующийся похвале, пусть даже и произнесенной скребущим потолок великаном с физиономией кретина. – Так оно и будет. Так и не иначе! Представьте себе, господа, научные книги в десятках, а когда-нибудь, как бы смешно это сегодня ни звучало, возможно, и в сотнях экземпляров! Без изнурительного и многовекового переписывания! Отпечатанная и общедоступная мудрость человечества. Да, да! А если вы, многоуважаемые господа, поддержите мое изобретение материально, то, ручаюсь, именно ваш город, пресветлая Свидница, во все времена будет славиться как место, в котором возгорел светильник просвещения. Как место, из которого по всему миру распространился светоч знания.
– Воистину, – проговорил, помолчав, Самсон Медок своим мягким и спокойным голосом. – Я вижу это очами души моей. Массовое изготовление бумаг, густо покрытых литерами. Каждая бумага в сотнях, а когда-нибудь, как бы смешно это ни звучало, возможно, и в тысячах экземпляров. Все многократно размножено и широко доступно. Ложь, бредни, шельмовство, пасквили, доносы, черная пропаганда и убеждающая толпу демагогия. Любая подлость облагорожена. Любая низость – официальна. Любая ложь – правда. Любое свинство – достоинство. Любой зачуханный экстремизм – революция. Любой дешевый лозунг – мудрость. Любая дешевка – ценность. Любая глупость признана, любая дурь – увенчана короной. Ибо все это отпечатано. Изображено на бумаге, стало быть – имеет силу, стало быть – обязывает. Начать это будет легко, господин Гутенберг. И запустить в дело. А остановить?
– Сомневаюсь, чтобы в этом была необходимость, – как бы всерьез сказал Шарлей. – Я гораздо больший реалист, чем ты, Самсон. И такой популярности изобретению господина Гутенберга не пророчу. И даже если действительно оно пошло бы в предсказанном тобою направлении, то это можно, да, можно будет остановить. Простым, как дышло, методом. Будет создан перечень запрещенных книг. Индекс.