— Ведьма... — Меня хватает только на шепот. — Ведьма! Это терроризм... Это... Это массовое убийство! Ты брешешь! Ты не сможешь! Ты опять блефуешь, блефуешь, как тогда, как с шанхайским гриппом!
— Сожри и проверь, — твердо говорит она.
— Я приведу сюда полицию! Бессмертных...
— Они все равно тут скоро будут. Хесусу осталось немного. Они почти додавили его и его людей. — Она звучит устало и равнодушно. — Дурак, он тоже просил меня сделать ему средство от старения. Но это ведь гораздо лучше. Это настоящая панацея.
Она пытается откупорить пробирку, но ей не хватает сил — и я успеваю выдернуть чертово семя из ее червивых рук.
— Пей! — смеется она хрипло. — Пей! Ты же хотел вылечиться! Пей!
— Ты сумасшедшая!
— Я?! — Она делает шаг ко мне, и меня отбрасывает назад. — Я?! Да я наконец прозрела! Благодаря тебе, Джейкоб! Спасибо!
— Это терроризм. Заразить водопровод... Ты и Рокамора...
Не знаю, куда деть это, чтобы не открыть случайно, чтобы не выпустить смерть на свободу.
— Ты боишься. Боишься старости, боишься смерти. Ты просто щенок, глупый щенок. — Беатрис улыбается дрожащими губами. — Не надо ее бояться. Я отсюда вижу ее. Она в двух шагах. Она нестрашная.
Снизу доносится какая-то негромкая возня — наверное, Олаф перезагружает свой мозг после того, как я чуть не сломал ему шею.
— Я говорю ему и тебе говорю: нам нужна смерть! Мы не должны жить вечно! Нас такими не делали! Мы слишком глупы для вечности. Слишком эгоистичны. Слишком самонадеянны. Мы не готовы жить без конца. Нам нужна смерть, Джейкоб. Мы не умеем без смерти.
Беатрис подходит к окну, раздвигает занавески, опирается на подоконник и смотрит на носящееся по небосклону солнце.
— Вы просто устали... Это возраст... Старость... Если бы вы сейчас чувствовали себя как молодая... Вы бы не говорили так!
— А ради кого я жила бы? У меня не осталось никого. — Беатрис не отрывается от окна.
Закат, восход, зенит, закат, восход, зенит, закат.
— Я перестала цепляться за жизнь, это правда. Смерть сделала меня свободной. Мне нечего терять, Джейкоб. Ты ничего не можешь мне сделать. Ни ты, ни ваша партия, ни Хесус. Я только хотела бы, чтобы мое дитя, — она оборачивается к рабочему столу, — увидело этот мир.
— Беатрис! — кричат снизу. — Беатрис, с вами все в порядке?!
— Сто двадцать миллиардов умрут! Что вы этим измените?!
— И все они должны были умереть. Живое умирает. Мы не боги. И не можем ими стать. Мы уперлись в потолок. Мы не можем ничего изменить, потому что сами не можем измениться. Эволюция остановилась — на нас. Смерть давала нам обновление. Обнуление. А мы ее запретили.
Я запираю дверь на замок.
Грохот шагов по деревянной лестнице. Восход-закат-восход. Занавески висят бессильно. Воздух не движется. Голова раскалывается.
— Мы ничего не делаем со своей вечностью, — шелестит Беатрис. — Какой великий роман был написан за последние сто лет? Какое великое кино снято? Какое великое открытие сделано? Мне приходит на ум одно старье. Мы ничего не сделали со своей вечностью. Смерть подгоняла нас, Джейкоб. Смерть заставляла торопиться. Заставляла нас пользоваться жизнью. Смерть раньше было видно отовсюду. Все помнили о ней. Это структура: вот начало, вот конец.
— Беатрис?! Он там?! Кто это?! — Дверная ручка прыгает, гремит.
— Один несчастный идиот, — отвечает ему Беатрис. — Требует у меня лекарство от старости.
— Отойдите от двери!
Еле успеваю отскочить в сторону — выстрел выворачивает замок с потрохами. Но когда этот Олаф — свиные глазки, переплатанная кожа, массивный лоб — вышибает дверь, я уже за Беатрис, загородился ею, выставив ствол вперед.
— Не вздумай!
— Не мог найти более бесполезного заложника, — смеется Беатрис; дух от нее старческий, кислый. — Убейте меня, и дело с концом. Я сама хочу покоя.
Олаф переползает так, чтобы стрелять в меня было половчей. Смотрит на меня через прицел тяжелого автоматического пистолета.
— Если с ней что-то случится, Рокамора тебе голову оторвет, — говорю я ему. — Так что не дергайся.
Он замирает, лупает своими зенками, якобы призадумался, но я ему не верю.
— Хесус... Хороший человек. Бросить все и умчаться на край света ради своей девчонки... Живой человек. В этом его слабость. Ему немного осталось, — бормочет Беатрис. — Он ничего не успеет сделать. Он проиграл.
— Ради какой девчонки? Где он?!
— Как ее зовут? Аннели? Сказал, что наконец нашел ее... Олаф стреляет.
Вместо того чтобы принять пули телом Беатрис, вместо того чтобы дать ей облегчение, я успеваю вытолкнуть ее, уберечь — и принимаю ожог за нее. Левое плечо. Опять мое левое плечо. Потом — раз! раз! раз! — прыгает ствол, перепонки растягиваются, в ушах звон, Олаф качается, перегибается, укладывается спать лицом вниз.
Беатрис падает на стол, склянки катятся, сыплются на пол, она подбирает их, тяжело, через бок, садится.
— У него есть душа, у Хесуса. Бездушный человек не слышит совести, ни о чем не жалеет, а Хесус — сплошное раскаяние.
Я переворачиваю Олафа лицом вверх, поднимаю выроненный им пистолет. Он жив, хотя пузо у него все красно-черное.
— Рокамора уехал к Аннели?! Куда?! Говори!
Олаф молчит, только дышит, дышит быстро и неглубоко, и с каждым выдохом из него, как из уточки для ванной, бьют слабые струйки.
Рокамора поехал туда. Шрейер говорил, на него работают взломщики... Он мог засечь локацию, в которой я включал коммуникатор Аннели. Вот почему его нет... Его самого и его людей.
Я должен узнать у отца Андре, все ли в порядке. Все ли в порядке с ней...
— Знаешь эту шутку? — бормочет Беатрис. — Переменная Ефуни... Он говорил, что те же сегменты ДНК, которые отвечали за старение, имели и другую функцию. Отвечали за душу. А мы перекодировали их. И никто не знает, что мы там вставили себе вместо души.
Врубаюсь, набираю ему — ай-ди отца Андре сохранился, Аннели мне писала с его коммуникатора. Отвечает он не сразу.
— Ян! Ян! В здании Бессмертные! Нам надо... — Картинка мельтешит, Андре дает петуха. — Твой ребенок... Они нас нашли! Где ты?!
— Что?! Что случилось?! Связь рвется; экран гаснет.
— Надо вернуть душу обратно... — шепчет Беатрис и пьет из пробирки. — Мы должны вернуть ее...
Пьет из открытой пробирки!
Запинаясь об Олафа, оскальзываясь в густеющем зеркале, которое из него вытекло, я вырываюсь из этой страшной комнаты, оступаюсь на лестнице, пролетаю несколько ступеней, хлопаю входной дверью, вязну в песке, задыхаюсь, бросаю один последний взгляд на пляжную хибару.
Беатрис сидит у открытого окна, перегоревшие глаза провожают меня, на губах улыбка, солнце крутится бешено вокруг неподвижной земли.
Ничего не могу соображать. Сердце колотится так, что ребрам больно, в черепе шевелится что-то шипастое, легкие все залиты страхом и бешенством, и бешенство плещется через рот наружу, стоит кому-то встать на моем пути.
Я расталкиваю, распихиваю застрявших на одном месте зевак, всех этих лощеных бездельников, которые спускают свое бессмертие в казино и коптят его под нарисованным солнцем, врываюсь в лифты, как безумный долблю по кнопкам и слишком медленным сенсорным экранам, бегу так быстро, как могу, как позволяют мне колющийся комок в груди, переполненные легкие, дыра, прожженная Олафом в нескольких сантиметрах от моего выключателя.
Поезд приходит сразу, единственное мое исполненное желание, утешительная сигарета перед расстрелом.
Кепи рабочего осталось у Беатрис, ротозеи в тубе пялятся на меня, глумливо хихикают, сторонятся опасливо и брезгливо. Я таращу высохшие глаза в мелькающую за окном социальную рекламу: «Высокие налоги? Из-за тех, кто решил завести детей!» — на картинке ультрасовременный учебный класс, испоганенный маленькими прыщавыми вандалами.
Только попробуйте.
Только попробуйте, гниды блядские.
Только попробуйте к ней притронуться.
Я думаю только о ней, о двухмесячной девочке без имени, которую у меня хотят отнять. Вызываю святого отца раз, еще раз, еще.