Наконец он приходит, створки разъезжаются в стороны, в кабине пусто.
— Двадцатый этаж! Двадцатый! — кричу я, надрываясь, видя, как из толпы, размахивающей и хватающей все вокруг тысячей рук, освобождается сначала один сшитый из чьих-то кусочков головорез, а потом и другой.
Лифт отходит, когда крайний из них находится всего в десятке шагов. Проваливаемся в бездну.
Аннели тяжело дышит — раскрасневшаяся от бега, ожившая. Костюм у нее тот же, в котором она меня встречала, — измятая черная рубашка Хесуса Рокаморы.
— Пить хочется. Нет воды? — спрашивает она.
У меня есть. Но еще не время, и я качаю головой.
— Куда мы? Куда мы теперь? — Она распрямляется, прижимается к стене.
— На тубу. Надо убраться из этой башни. Иначе они нас найдут, эти трое.
В лифте с ней ничего сделать нельзя: тут тоже наверняка работает система наблюдения. Вывезти ее из треклятой «Гипербореи», спрятаться от боевиков Партии Жизни... И уже тогда. Уже тогда.
— Что?
— Ты сказал: «И уже тогда».
Сказал вслух, так? Сказал, чтобы заглушить словами что-то другое, звучащее внутри меня, что-то бессловесное, мычащее, тяжело ворочающееся где-то на самом дне. Я смотрю мимо, а вижу, как вздымается ее маленькая грудь под чужой рубашкой, вспоминаю ее голой. Вспоминаю свой сон — запретный и вещий. Соскальзываю взглядом на ее колени — сведенные вместе, аккуратные милые колени в страшных синяках, словно их в тисках задавливали. Вспоминаю ее антилопьи глаза, ее заведенные за спину руки, прижатую к полу щеку; перехватываю свои мысли, отворачиваюсь от нее, и все равно я слышу, как против своей воли наливаюсь внизу тяжелой ртутью. Я хочу ее?
— Кто они? Почему они говорят, что спасают меня? Почему вы говорите одно и то же?
— Ты их видела? Ты видела когда-нибудь у Вольфа таких друзей?
— Эти Бессмертные... Они сказали, что Вольф на самом деле террорист... Из Партии Жизни. Что его не так зовут.
Я жму плечами. Близость разоблачения должна остудить меня, но я завожусь еще больше. Мне хочется притронуться пальцем к ее губам. Раскрыть их и...
— Это правда? Отвечай!
— Для тебя это имеет значение?
— Я с ним полгода жила. Он говорил, что он профессор.
— Давай мы доберемся в какое-нибудь место поспокойней, и я...
— Он говорил, что он профессор! — с отчаянием твердит она. — У меня в первый раз все по-настоящему, с нормальным человеком!
Ее перебивает лифт: докладывает, что мы прибыли.
Выходим на станции тубы, я держу Аннели под локоть; кабина тут же взлетает вверх за следующими пассажирами, и я знаю, кто ее вызвал.
— Там трейдомат... Купишь мне воды? — просит она. — Смыть эту дрянь изо рта... Я просто комм дома оставила...
— Это они! — Я указываю куда-то. — Нет времени! Скорей...
— Где? Где?
Не давая ей опомниться, тащу ее к гейту. Мне повезло: туба стоит на месте, посадка заканчивается, мы заскакиваем в вагон за секунду до отправления.
— Показалось, наверное... — говорю я, когда двери схлопываются. — Все, теперь можно отдышаться!
Она молчит, кусает губы.
— Ты давно с ним дружишь? С Вольфом?
— Некоторое время.
— И ты с самого начала... Все про него знал?
Я вздыхаю и киваю ей. Когда врешь, главное — не увлекаться слишком, выдуманные детали помнить нелегко, а запутаться в них — ничего не стоит.
— Что он тебе про меня рассказывал? — Она глядит на меня исподлобья.
— Ничего до вчерашнего дня.
— А ты тоже с ним в этом... подполье? Поэтому он тебя и вызвал, да?
— Я... Да.
Вагон мчится по стеклянной трубе, проложенной через туман, между утесами и скалами башен. Линия идет почти по дну рукотворного ущелья: земля совсем недалеко внизу, сплошь покрытая, как бурым мхом, крышами обычных зданий. Над нашими головами — распухшие облака, под завязку накачанные какой-то отравой, слишком тяжелые, чтобы подняться хоть чуть повыше.
— Ну конечно... Поэтому тебе и известно про него все... Кроме того, что у него есть жена.
— Жена?
— Он меня так называет.
— Звучит старомодно, — хмыкаю я.
— Ну ты и идиот, — отвечает Аннели. Слово из моего лексикона. Я улыбаюсь.
Люди оборачиваются на нее, переговариваются, кивая на ее босые ноги, на ее размазанную тушь; на ее красоту. Нельзя сказать, чтобы похищение прошло гладко и без свидетелей. С другой стороны, кто станет ее искать?
Разве что Рокамора.
— Что он натворил? — спрашивает она через несколько минут молчания.
— Вольф? — Я сдираю зубами тонкую кожицу со своей нижней губы. — Ничего такого. Он не боевик. Он... Идеолог.
— Идеолог?
— Ну да. Ты же знаешь, мы против Закона о Выборе, — шепчу я, озираясь по сторонам. — И Вольф... Его настоящее имя Хесус... Он нас... Вдохновляет. На борьбу с этим... Бесчеловечным... Режимом. Потому что без детей... Мы перестаем быть... людьми, понимаешь?
Я говорю трудно, подбирая чужие слова, которые бросали мне в лицо разные люди перед тем, как я вкалывал им старость и отнимал у них детей. Каждое слово было как удар, как плевок. Теперь мне нужно собрать из этих обрывков паззл искренности и убежденности. Я говорю и смотрю в глаза Аннели, стараясь уловить ее малейшие колебания. Хорошо бы еще и пульс ей замерить.
Она не сопротивляется, и я набираю темп. Я назвался другом Рокаморы, и Аннели едет со мной, пока я им остаюсь. И кажется, я знаю, куда надо надавить.
— Нам талдычат про то, что мы все имеем право на бессмертие... А взамен у нас отняли гораздо больше! Право на продолжение рода! Почему мы должны выбирать между своей жизнью и жизнью своего ребенка?! По какому праву нас принуждают убивать наших нерожденных детей, чтобы выторговать жизнь себе самим?! Недовольных много, но без таких людей, как Хесус, мы продолжали бы молчать...
— Я не верю! — вдруг рубит она.
— Что?..
— Не верю ему! — Маленькие кулаки, торчащие из закатанных рукавов черной рубахи, сжимаются.
— Почему?
— Потому что человек, который заставляет всех поверить в это, не может... Не может... Поступать так... Со своим собственным...
Она захлебывается в нахлынувшем позавчера. Я не вмешиваюсь. Тут как на минном поле без карты: все равно мне не понять, что она сейчас чувствует. Может, просто пытается убедить себя, что видит страшный сон.
— Он и этого тебе не рассказал? — наконец она разлепляет губы. Жму плечами.
— То есть ты не знаешь, почему к нам пришли Бессмертные?
— Я не спрашивал.
— Значит, тебе и не нужно этого знать.
Кровавые ошметки на полотенцах. Багровая лужа на полу душевой. Кто-то пинает Аннели бутсой в живот. Пятьсот Третий раздирает ее голые белые ягодицы. Я киваю ей. С удовольствием не знал бы ничего этого.
— Башня «Улей», — объявляет голос тубы.
Прозрачный туннель, по которому мы несемся, входит в утробу шарообразной конструкции, разбитой на шестигранные соты, которые переливаются разными цветами.
Останавливаемся в хабе. Посадочные платформы в три этажа, двадцатиметровые стены отданы социальной рекламе: «СТАРОСТЬ? ВЫБОР СЛАБЫХ» — и портрет какой-то бесполой морщинистой развалины с белыми волосами. Глаза слезятся, рот приоткрыт, половины зубов нет. Воплощенная мерзость. Уверен, залепив сюда эту великанью башку, радетели общественного блага наверняка нарушили какие-нибудь этические регуляции. Вынужденное зло: Европе приходится экономить на всем, а пенсии и медобслуживание для разлагающихся стариков — чистой воды растрата. Им, конечно, не отказывают в содержании, но плодить этих прокаженных дармоедов нам нельзя никак. Надо помнить еще, что старичье не берется из воздуха: это все идиоты, решившие размножиться. Так что на каждый миллиард, который мы тратим на то, чтобы они смогли просидеть у нас на шее как можно дольше, приходится еще миллиард, который мы выложим за образование их детишек. Пенсионеры и малолетние: одни расходы! Меньшинство, которое давно пора записать в извращенцы.
Поезда прибывают и убывают ежеминутно, платформы кишат народом. Калейдоскоп нашего вагона перетряхивают, я замолкаю, выглядывая в давке свободные плащи, лоскутные лица. Никого. Не могу поверить своей удаче.