— Нам долго еще? — Когда туба стартует с места, Аннели хватается за меня; от этого внутри у меня, примерно над солнечным сплетением, шевелится что-то.
— Пара станций.
— И что там?
— Есть одно место. Наше, для встреч. Дождемся Вольфа там.
Она отпускает меня и молчит дальше — молчит, пока мы пересаживаемся на другую линию, — просит только пить, но я тороплю ее, подгоняю и не разрешаю напиться. Молчит и потом, пока мы летим сквозь башни до самой «Трои». Я украдкой изучаю ее лицо — глядясь в стеклянную стену, она успела уже убрать потеки туши, распутать волосы и расчесать их пальцами. Она не такая, как в ту ночь, когда мы вломились в квартиру Рокаморы. И не такая, какой я видел ее во сне.
Мы с ребятами взяли и пропустили всю ее жизнь через мясорубку, и я был уверен, что найду ее в душевой кабине в той же позе, в которой я ее там оставил. Но я гляжу, как она прихорашивается, и вспоминаю ярко-зеленую композитную траву в Садах Эшера. Траву, которую невозможно вытоптать, которая расправляется, едва только поднимешь с нее сапог.
В «Трое» мы выходим. Я веду Аннели за собой по темным переходам к батарее промышленных лифтов. «Троя» почти необитаема: здесь гнездятся какие-то производства, утилизационные центры, фабрики вторичной переработки.
В обшарпанной кабине она вздыхает.
— Теперь я точно уверена, что ты не собираешься меня убирать.
— Что? — Я улыбаюсь.
— У тебя уже, наверное, тыща возможностей это сделать была, а ты все тащишь меня куда-то.
— А ты сомневалась?
— Не знаю. Ты нервничаешь.
— Ответственное дело все-таки. — Мои губы свело улыбкой так, что даже говорить сложно, аж скулы саднит.
Створа лифта ползет в сторону с протяжным стоном. В лицо нам веет нехорошим жаром и тяжким гнилым смрадом. Лифтовая площадка похожа на ангар; свинцовые стены исписаны желтыми трафаретными цифрами, мимо снуют автомусорщики на мягких гусеницах. Приехали.
— Там что, за воротами? Ну и вонь!
За воротами центр по утилизации вторсырья, Аннели.
— Не знаю, — отвечаю я. — Нам туда не надо. Будем ждать здесь. Сажусь прямо на пол.
— Располагайся. Теперь можем отдохнуть.
— Он сюда придет? Когда?
Снимаю с плеча рюкзак, вытаскиваю бутылку с питьевой водой. Прикладываюсь.
— Дай мне!
Протягиваю ей бутылку, она приникает к ней жадно, пьет большими глотками.
— Лимонная? — Она утирает губы. Киваю.
— Спасибо.
— А где ты с ним познакомилась? С Вольфом? — зачем-то спрашиваю я.
— В Барсе.
Барселона. Неоперабельная опухоль Европы. Вот где пропадал Рокамора.
Барселона как будто и не под юрисдикцией нашей славной Утопии, она больше похожа на самопровозглашенную бандитскую республику в Африке, суверенную территорию нищего и отсталого третьего мира со всеми его детскими болячками и напастями.
Беда Барселоны, в прошлом великого и славного города, в доброте жителей Утопии и их чрезмерной воспитанности: кто-то научил их, что неприлично, когда другие живут плохо, а ты хорошо. И они стали пускать к себе тех, кто жил особенно скверно — в Африке, в Латиноамерике, в России, — чтобы как-то поправить мировую несправедливость.
Затея, конечно, идиотская: все равно как, посмотрев под ноги, открыть для себя существование насекомых — и ну давай учить их жить по Римскому праву, и подкармливать их сладкой водичкой, и булки им крошить, чтобы они жрали это, а не друг друга. Чем такое кончается — знамо дело: на сахар этих муравьев и тараканов набежит столько, что потом нипочем не вывести; если не прибегнуть к дезинсекции, точно выживут добреньких хозяев из дому.
Так вот, Барселона — это когда ваш дом уже двести лет как превращен в колонию термитов. Сунь руку — за десять секунд обглодают до кости. Тут был главный европейский центр приема и абсорбции беженцев. Результат: на пятьдесят миллионов жителей — пятьдесят миллионов нелегалов, пятьдесят миллионов бандитов, мошенников, наркоторговцев и проституток.
Всех сил полиции и всего личного состава Фаланги не хватит, чтобы навести там порядок; помогло бы, наверное, залить этот город кипящей серой или напалмом, но в счастливой стране Утопии рецепт напалма, увы, давно утрачен.
— Как тебя угораздило оказаться в этом гадюшнике?
— Я вообще-то родилась там. — Она с вызовом глядит на меня, по-пацански сплевывает на пол.
Киваю. Главное, чтобы она не подняла шум сейчас, пока...
— Понятно.
— Ничего тебе не понятно.
— А ты... Ну... Ты вообще тут легально?
— Какая тебе разница?
Вот уж верно, напоминаю я себе. Никакой.
— Никакой.
— В общем, Вольф меня оттуда забрал, — отрезает она. — Это все, что тебе нужно знать. Забрал и сделал своей женой.
— Жжена, мужж... — не выдерживаю я. — Вслушайся. Жжж... Электричество гудит в колючей проволоке.
— Несешь ту же ересь, что и все! — хмурится она. — Да эти месяцы с Вольфом — это вообще лучшее, что со мной за все двадцать пять лет случилось!
Я вдыхаю глубже.
— Он правда ничего обо мне не говорил?
— Почему ты спрашиваешь?
— Странно... Если бы у меня была подруга, которой я бы так доверяла, как он тебе... Я бы не смогла ей не проболтаться.
— Не понимаю, — признаюсь я.
— Бедняга, — рассеянно улыбается она мне. И я улыбаюсь в ответ.
— За все двадцать пять лет? — Может быть, я не расслышал?
— Ну да, — говорит она устало. — Мне двадцать пять, что такого? Двадцать пять. Двадцать пять. Двадцать пять лет в мире трехсотлетних людей, которые не собираются умирать никогда.
Она зевает.
— А ты... Ты знаешь своих родителей? — Я беру ее за руку.
— Нет. — Она качает отяжелевшей головой. — Я из интерната. Для девочек. — Глаза у нее слипаются. — Можно, я тут прилягу? На твоем мешке? Рубит ужасно...
— Погоди... Из интерната?
— Ага. У нас как-то не принято было спрашивать... кто твои родители.
— Но... Ты была в спецкоманде? Женские интернаты... Они ведь выпускают личный состав спецкоманд... Которые изымают незаконнорожденных, разве нет?
— Наверное. Я не стала дожидаться. Я сбежала.
— Что?.. Ты... Сбежала?!
— Сбежала... Из интерната. Почему же так спать... И Вольфа никак нет... Она снова зевает, забирает без разрешения мой рюкзак и укладывается прямо на пол, устроив свою голову на приготовленном для нее инструменте.
— Послушай... Когда он придет... Передай ему, что...
— Постой! Не спи... Еще рано!
Но она и так слишком долго сопротивлялась тройной дозе орфинорма. В последний раз приоткрыв желтый кошачий глаз, светящийся так, как заходящее солнце светится сквозь вечерний смог, она лепечет:
— А тебе... Тебе сколько лет?
И, не выслушав ответа, засыпает.
Я тормошу ее, кричу — все ни к чему. Она не реагирует. Не хочет стать моей Шахерезадой.
Опомнись, говорю я себе. Ее не спасти.
Осторожно, даже нежно вытаскиваю рюкзак из-под ее головы. Беру ее под мышки и волоку к воротам в утилизационный центр. Створы расползаются, и я оказываюсь в просторном зале с черными стенами. Дышать нечем: воздух забит молекулами тлеющей органики. Тут и не предполагается дышать, в центре работают только механизмы, автоуборщики. Снуют мимо нас, раскладывают мусор на кучи. Объедки в одну пирамиду, композит в другую, природные материалы — в остальные.
Вдоль стен — слоты, приемники отходов. Железные челюсти, способные перемолоть все, что угодно. Распахиваются саркофаги два на три, автоуборщики заполняют их мусором, а потом стенки слотов смыкаются; на каждой — измельчитель. Они идут друг к другу, превращая в пыль все, что находится между ними, и под чудовищным давлением прессуя, прессуя материал. От двенадцати кубометров композитных материалов остается один, а от органики — почти ничего.
Из композита будут созданы новые вещи, а органика станет удобрениями. Нам некуда выбрасывать мусор. И мы слишком бедны, чтобы растрачивать его, сжигая. Каждый атом на счету, мы не можем транжирить их. Каждый атом чем-то был и чем-то станет, и в этом есть нечто утешительное.