Прикусываю губу.

Высокие скулы, брови вразлет, светло-карие глаза, мягкие губы, улыбка, матовая кожа... Волосы темно-русые, забраны назад... Синее платье, два холмика...

Сначала идет туго, но когда я уже составил ее фоторобот, удерживать его перед мысленным взором мне удается без труда.

Она улыбается мне.

«Мы с тобой всегда будем вместе. Иисус подарил мне тебя, ты — мое чудо. Я обещала ему сберечь тебя, и он будет охранять нас... Всегда...»

Модель «Альбатроса» — для чего-то я точно помню, что это именно «Альбатрос». Робот игрушечный по полу ездит... Утыкается в мою ногу в белой детской сандалии.

«Всегда».

Вот так.

Вот мой настоящий дом, это мое, исконное, это — а не киношный дом из кубиков. Не кресла-коконы на ветру. Не брошенный велосипед. Не белый медведь. Это, а не чужая женщина в шляпе, не посторонний человек в льняной рубахе. Теперь мне разрешено то, что мое.

Горячо и больно: через мои глазницы тащат колючую проволоку, целая бухта этой проволоки хранится у меня в голове, и всю ее надо размотать.

Вылезай, ма. Теперь можно.

Что-то разжимается у меня внутри.

Но за одним фантиком тянется другой — они склеены вместе так, что их не разлепить, не разорвать.

«Тише-тише... Тише, малыш... Не плачь, ну не плачь, не плачь, пожалуйста. Хватит. Хватит! Я же говорила тебе — Господь нас защитит! Успокойся, успокойся... Ну-ну-ну... Он защитит нас от злых людей... Не плачь! Не плачь! Слышишь меня? Хватит! Пожалуйста, хватит! Ян! Ян! Прекрати! Хватит!»

Распятие на стене. Набрякшие веки. Смотрит куда-то вниз, мимо меня. Что он там нашел интересного? Чайный цветок колышется... Дребезжит стеклянная посудина... Топот, грохот, грубые голоса...

Кишки скручивает.

«Давай убежим! — умоляю я маму. — Мне страшно!»

«Нет! Нет. Все будет хорошо. Они нас не найдут. Ты только не плачь. Ты только не плачь, хорошо?!» «Мне страшно!» «Тихо! Тихо!»

«Помоги, — тихо шепчу я ему тогда. — Спрячь нас!» Он, как всегда, лишь отводит глаза. Не хочу знать, что там дальше.

Начинаю считать в уме: один, два, три... сто сорок... семьсот, до отказа забиваю голову цифрами, чтобы некуда было влезть околачивающейся подле меня матери. Считаю громко, вслух, дохожу до двух с половиной тысяч, потом сбиваюсь и бросаю. Возвращается голод — до рези, до судорог. Время ужина. Но есть и кое-что похуже голода.

Мне хочется пить. Все сильнее и сильнее.

Слюни пересыхают, губы начинают гореть. Стакан воды бы. Или в туалете просто приложиться губами к крану. Да, так лучше — стакана может не хватить. Ничего, потерплю.

Приложиться к крану и хлебать из него холодную воду. Потом набрать ее в пригоршню, умыться и пить дальше. Холодную, обязательно холодную.

— Дайте попить!

Они не слышат меня. Я черт знает где, они закопали меня в этом ящике, забетонировали, бросили. И эта струйка воздуха, эта ниточка, за которую я держусь, — это не специально, это просто халатность. Им не нужно, чтобы я жил. Потому что если я отсюда выберусь, меня никто не заставит молчать.

— Дайте воды, гады! Твари! Они не слышат меня.

Начинаю сваливаться в сон — но тут в темноте появляются белые пятна. Ближе, ближе, обступают меня... Маски. Черные дыры вместо глаз, черные клобуки вместо волос. Они нашли нас. Нашли меня. Никто нам не помог.

«Вот вы где. Вылезайте».

«Нет! Уходите! Пошли вон! Вы не имеете права...»

«Не бойтесь, мы не сделаем ничего плохого».

«Не трогайте нас! Не трогайте маму!»

«Просто проверка. Дайте руку».

«Нет! Нет! Я буду жаловаться! Вы не знаете...»

«Дайте сюда ребенка. Дайте сюда ребенка!»

Мама вцепляется в меня отчаянно, пытается не отпустить — но держит недостаточно сильно, и сила многократно большая забирает меня у нее, поднимает под потолок... Я смотрю в черные дыры.

Нет ничего жутче этой маски. Мне кажется, что за ней — пустота, что меня может втянуть через эти дыры внутрь и я пропаду в них, и никогда уже не вернусь к матери.

Потом путаница; слова, которых я не знаю, подменяются словами, которые не имеют смысла; что-то о начатии, о Дне рождения, какая-та ерунда насчет права и лева.

Я слежу за разговором с чужих рук, мне больно от того, как они меня стискивают, и я ненавижу этих пришельцев, их маски, так люто, как только способен ненавидеть четырехлетний мальчик.

Живот глухо болит, все тише и тише; желудок с урчанием гложет мое собственное тело, но я уже не чувствую этого.

«Кто его отец?»

«Это не ваше дело!»

«Значит, мы должны...»

Может, и не так. Может, я пропустил что-то, или что-то стерлось, или я сам это стер. Эта часть разговора высыхает и распадается на части, словно склеенная слюнями. Я сглатываю — не могу сглотнуть. Во рту слишком сухо.

— Пожалуйста! Пожалуйста, дайте воды! Глухо. Мертво.

Стрелка скорости времени падает на ноль. Я бодрствую с закрытыми глазами и сплю с открытыми. Думаю, ничего уже хуже не будет; а потом мне приспичива-ет по-большому.

Мне удается сколько-то потерпеть, потому что думаю — вот позорище будет, когда меня наконец отсюда выпустят. Наверняка вожатые будут всем говорить, что это я от страха обделался. Может быть, старший прямо на утреннем построении это объявит, выведет меня перед строем и всем расскажет... Этой мыслью мне удается заставить себя удерживаться еще несколько часов, хотя как мерить часы в темном железном ящике?

Потом меня прорывает, я плачу и говорю: «Нет, нет, нет», а из меня вопреки этому толчками выходит остро пахнущее говно. И все, что я могу поделать, — это брезгливо приподнять руки, чтобы не замарать хотя бы их, и перестать дергаться, чтобы не извозиться в нем всему. Я успокаиваю себя: в этом нет ничего такого, все это было у тебя же самого внутри, велика беда, что теперь ты в этом барахтаешься! Вонь я перестаю чувствовать довольно скоро — всего через несколько часов. Говно высыхает.

Проваливаюсь и всплываю.

— Воды! Пожалуйста! Пить!

Кажется: если не сделать хотя бы глоток — чего угодно глоток, чего угодно, — сейчас сдохнешь.

Но никак не дохнешь.

— Хотя бы глоток! Суки! Один глоток! Вам жалко?! Жалко?!

И вот воздух опять кончается, и я плачу, и последние капли, которые надо было беречь, уходят через глаза. А потом глаза иссякают.

Я жалею, что обмочился и не догадался собрать мочу в ладони — может быть, мне удалось бы донести ее до рта. Жалею, что не утерпел, пописал, израсходовал зря столько влаги перед тем, как заключить в сортире мой пакт с Двести Двадцатым. Мечтаю, что она все еще во мне — соленая, горячая, любая, — но там я тоже пересох.

Бьюсь головой о крышу, о крышку — на! на! на! — и теряю сознание, добиваюсь того, чего хотел. Потом через забытье прорастает сон, и сон мой о воде. Я в сортире накануне побега, я пью, пью, пью из-под крана что-то горячее. Темно ведь — так что мне ничего не видно. Может, это моча, может, кровь, а может, зеленый чай.

Просыпаюсь с жаром.

Плывет по воздуху огромный чайный цветок. Я поднимаюсь по трапу гордого «Альбатроса», межгалактического корабля...

Он защитит нас. Отдайте ребенка. Я ему обещала тебя. Кто его отец? Он убережет нас от злых людей. Мы вынуждены. Не бойся! Иди сюда! Не смейте! Я не хочу! Помоги нам! Не плачь! Спрячь нас! Тихо! Замолчи! Нет!

Он не слышит меня! Он не слышит меня, мама!

Ты обещала, он обещал, все обещали, и все врут! Он спит или сдох, или ему насрать на нас с тобой, он не собирается вмешиваться, или он трус и слабак! Он меня не слышит — а скорее притворяется, что не слышит, чтобы не вмешиваться! А они — слышат все, они нашли нас, ни ты нас не смогла спрятать, ни он.

Отдайте ребенка. Отдайте.

Кто его отец? Не ваше дело.

Кто мой отец? Кто мой отец?! Где был мой отец, когда меня забирали?! Он вообще у меня был?!

Не бойся. Не плачь. Не бойся. Не плачь.

Он защитит тебя. Он убережет нас. Он предал нас. Он заткнул уши. Он спрятал глаза. Он позволил меня забрать. Он меня сдал им. Он тебя погубил. И знаешь что? Знаешь что, мама?!