— ...отпускают, или мы еще должны... — договариваю я начатое.

— Никогда.

Очередь из сборища одноклеточных мгновенно превращается в единый организм, состоящий сплошь из ушей и глаз; синхронно наводится на нас всеми своими чувствительными усиками, ложноножками и всем прочим; сначала притихает, всасывая услышанное, а потом принимается с урчанием переваривать это. Всем есть дело до того, что Аннели больше не сможет забеременеть.

— Ну... Ладно. Я сейчас. Слезай! Освобождаюсь от Европы, иду платить за прием.

Значит, жизни Аннели ничего не угрожает; я-то боялся, что эти скоты сделали с ней что-нибудь посерьезнее. А дети... Куча народу добровольно стерилизуется, чтобы не рисковать. Зато никакая тварь вроде Рокаморы не провернет с ней такой грязный трюк еще раз; зато Бессмертным будет теперь нечего ей предъявить. Бесплодна — значит, вечно молода, вечно красива, всегда здорова. За все приходится платить, да. Но разве может бессмертие стоить еще дешевле?

— Вы ее жених? Мне очень жаль, — вздыхает медсестра, принимая оплату.

— Очень жаль?

— Она вам не сказала? — Сестра прикрывает свой большой рот желтой ладонью. — У нее там... Мы сделали что могли, но...

— Вы про бесплодие?

— У нас, конечно, просто гинекологический кабинет, но это вам везде скажут. Что с ней случилось? Так жалко девочку... Можете показать ее другим специалистам, разумеется... Профессорам, если найдете... Но доктор говорит, шансов нет...

— Нет так нет. Можно о предохранении не заботиться, — пожимаю плечами я. Медсестра ничего мне не отвечает, только раздувает широкие ноздри и отдается своему допотопному компьютеру, больше меня не замечая.

Я возвращаюсь к Аннели. Она смотрит в точку; витает в методических плакатах, которыми обклеены все стены.

— Я все. Пошли?

Хотел бы я знать, куда мы пойдем теперь.

Но мы не идем никуда: Аннели никак не может оторваться от плакатов. Это этапы формирования эмбриона. Очень интересно.

— Аннели?

— Да. Ладно. — И не двигается с места.

Забываю про маленькую Европу, цепляю Аннели на крюк, движемся к выходу. Очередь никак не может отклеить от нас свои усики-глаза; сочувствие в них, что ли? Подавитесь вы своим сочувствием. Хлопаю дверью.

Шагаем кое-как, Аннели — отдельно, ее ноги — отдельно. Через пару десятков метров она и вовсе отпускается и усаживается на пол.

— Тебе плохо?

— Он ведь сказал — никогда?

— Кто сказал? Ты о чем?

— Он сказал, детей не будет никогда.

— Ты из-за этого бесплодия? Да какая разница...

— Я ведь не хотела его. Вообще не хотела... — Она бормочет так, что почти ничего не разобрать, мне приходится сесть на корточки рядом с ней. — Дети, кому они нужны...

— Тем более. Подумаешь, ерунда какая!

— Случайно получилось. Забыла принять таблетку... Боялась Вольфу сказать. Но раньше я не хотела, я сама не хотела, а сейчас... За меня решили. Решили за меня, что у меня никогда не будет ребенка. Странно.

Расселись мы неудачно: проход темный, несет дерьмом, по обе стороны — дверные провалы каких-то берлог, изнутри валит дурной сладкий дым, кажутся наружу мерзотные хари, любопытные нехорошим, голодным любопытством.

— Вставай, — говорю я. — Вставай, нам надо идти.

— Это как приговор. Даже если я захочу когда-нибудь, у меня его все равно не будет... Как такое можно решить за кого-то?

Они вываливают из своего логова один за одним — бледные шакалы, выцветшие без солнца, потому что солнце и небо эти ублюдки замазали граффити. Руки до колен, спины перекорежены — всю жизнь гнутся в три погибели, глазенки обшаривают меня, Аннели, оценивают, прикидывают, как наброситься, куда впиться, как распотрошить половчей.

— Аннели!

— Никогда не будет, — повторяет она. — Почему?

Трое, четверо, пятеро... Индусы. Их суки каждый год таскают в подоле новых щенят, надо же как-то кормить эту прожорливую свору. Снимут с меня коммуникатор — и чья-нибудь маленькая Европа целый месяц будет счастливо чавкать планктоном. А потом ограбят кого-нибудь еще.

— Вставай! Послушай... Медсестра сказала, можно показаться другому доктору. Какому-нибудь профессору...

— Эу, турист! Заплутал? — окликает меня ближайший из этих, с черной жидкой бороденкой, завитой потными колечками. — Гид не нужен?

— Интересно, — отвечает мне Аннели. — Мальчик у меня был или девочка?

— Выдохни! — говорю я индусу. — Мы сейчас уйдем.

— Вряд ли! — Другой, в зеленом тюрбане, по-обезьяньи чешет промежность, перепрыгивает вперед.

Я скидываю с плеча рюкзак. Пятеро. Двоих точно успею, начать с ближайшего, нужен шокер...

И тут тот, что в тюрбане, плещет мне в глаза какой-то отравой. Жжет, как кислота, башку мне будто надвое раскраивают, рюкзак выдергивают из моих рук, а сам я падаю.

— С-суууууки! — вою я.

Поднимаюсь — тру глаза — слезы в три ручья — кислород перекрыт; меня ведет, черт разберет, где верх и где низ; бросаюсь вслепую на голос, на их уханья и аханья — загребаю пустоту.

— А что у нас в портфельчике?

— Не смей! Отдай его, гнида!

Если они откроют мой рюкзак... Если они его откроют...

Помню тех повешенных; десятка Педро. Вздутые животы, синие набухшие гениталии: перед смертью их раздели, оставили на них только маски Аполлона. На каждом маркером было написано «Я говорил вам, что я Бессмертный». Чтобы забрать трупы, трущобы штурмовал спецназ. Позор.

— Отвалите от него! — Ее голос, Аннели.

— Аннели! Убирайся отсюда! Беги, слышишь?!

— Иди сюда, сладенькая... Мы тебя раскупорим... Твой теперь все равно в тебя долго попасть не сможет...

— Ого! Да тут...

— Аннели!!!

— Ты глянь, что у него...

Меня просто повесят. А что сделает эта погань с ней, с Аннели? Я мечусь, растопырив пальцы, и в них случайно попадаются чьи-то волосы — влажные, курчавые. Сразу вцепляюсь в них, молочу чужим лицом о свое колено — хрусь, вопль, но тут же меня швыряют наземь, и кто-то ботинком топчет мой лоб, скулы, я закрываюсь, как могу, ребра обожгло, слезы хлещут...

— Аннели?!

— Радж! Радж, вмешайся! — визжит какая-то баба. Выстрел, выстрел, выстрел.

— Моаммад! Моаммада убили!

— Хинди тут! Хинди тут! Зови наших!

— Эй, блонд! Бежать можешь? — Мужчина хватает меня за руку, поднимает с пола.

Мои кости — бамбук, я вешу сто килограммов, бамбук — пустая трава, кости не держат меня, но мне нужно стоять. Мне нужно бежать. Моргаю, киваю. Мир вроде промелькнул. Еще.

— Хватай его! — гаркает тот же голос. — Рвем отсюда! Тонкие пальцы сквозь мои пальцы. Я узнаю Аннели на ощупь.

— Мой рюкзак! У них мой рюкзак!

— Брось его, надо сматываться!

— Нет! Нет! Мой рюкзак!

— Ты не понимаешь! Ты, хинди, ты не понимаешь, кто... Выстрел. Кто-то давится, кашляет, хрипит, выстрел.

— Вот! — Мне в слепые глаза тычут тряпку моего рюкзака. — Валим! Там еще их... Бегу в никуда за поводырем, ощупываю мешок — да, маска там, и плоский контейнер, и шокер. Я спасен! Переставляю ноги так скоро, как могу, Аннели ведет меня, и все время рядом голос женщины, которая кричала «Радж, вмешайся!», и сиплая матерщина того человека, который помог мне встать, который стрелял. А между их шагами слышу еще шажки — легкие, частые. Кто это? Кто они все?

— Добежим до травелатора — считай, выбрались! — обещает мужчина. — Пара блоков, дальше наша башня! Туда они не сунутся!

Сзади — крики, хлопают самодельные пистолеты, это за нами. Я спотыкаюсь, но не падаю — мне нельзя упасть, потому что если нас догонят, разорвут.

— Вон! Там наши! Сомнат! Сомнааат! Паки идут! Паки!

— Это они! Это Радж со своими... — слышу я впереди. — Это наши!

И навстречу нам стучат башмаки, и летит вопль из десятка, двух десятков глоток, и — я, слепой, чую это кожей — впереди толпы, бегущей к нам на подмогу, взрывной волной катит ярость.

— Сомна-ат! СОМНАААААТ!!!

Пролетают мимо нас невидимые бесы, обдают горячим воздухом и терпким потом, задевают плечами, оглушают боевым кличем — проносятся мимо. И потом — мы уже спрятаны, укрыты где-то — позади, за нашими спинами один человеческий вал находит на другой, и начинается драка — свирепая, первобытная, отчаянная, в которой кто-то наверняка будет сейчас убит. Но не Аннели — и не я.